Так он и остался с безмолвным отшельником. Он устроил ему новое ложе из свежих листьев, стал заботиться о пище для него и для себя, починил старую хижину и начал строить неподалеку от нее новую, в которой хотел поселиться сам. Старик, казалось, не имел ничего против пришельца, хотя Даса никак не мог понять, заметил ли тот вообще его присутствие. Он прерывал свои занятия самоуглублением лишь для того, чтобы утолить голод и жажду, отдохнуть в хижине или прогуляться по лесу. Даса жил подле него, как живет подле своего господина слуга, как живет рядом с человеком маленькое домашнее животное, ручная птица или мунго — преданно и незаметно. Так как долгое время он должен был скрываться и жизнь его — жизнь беглеца — полна была опасностей и тревог, сомнений и укоров совести и постоянного ожидания погони, его новая, спокойная жизнь в лесу, легкий труд и соседство человека, который, похоже, вовсе не замечал его, благотворно подействовали на него: он спал без кошмарных сновидений и подолгу, порой целыми днями, не вспоминал о том, что с ним приключилось. О будущем он не заботился, а если его и одолевала на миг тоска, если рождалось в нем желание, то лишь одно-единственное: остаться здесь, добиться расположения старца, чтобы тот открыл ему тайну, посвятил в секреты подвижничества, самому стать йогом, обрести прибежище в учении йоги, в гордой отрешенности от земной суеты. Он стал подражать досточтимому отшельнику, пытаясь перенять его позу, научиться сидеть подобно ему, неподвижно, со скрещенными ногами, устремив взор свой в неведомый, надреальный мир, и быть недоступным для всего, что окружает. При этом он скоро уставал, руки и ноги его ныли от неподвижности, ломило спину, и, одолеваемый комарами, с раздраженной, зудящей кожей, он принужден был шевелиться, отмахивался от насекомых, чесался и в конце концов вставал. Однако несколько раз ему все же удавалось почувствовать себя пустым и невесомым, плавно воспарившим над землей, как это бывает порой в сновидениях: ноги едва-едва касаются земли, а затем мягко отталкиваются от нее, и тело, легкое как пушинка, плывет по воздуху. В эти редкие мгновения ему казалось, будто он догадывается, к чему должно стремиться, чтобы продлить этот миг парения, чтобы тело и душа освободились бы от собственной тяжести и, объятые великим дыханием жизни иной, чистой, солнечной, вознеслись бы в мир запредельный, пребывающий вне времени, растворились в Неизменном. Но это были всего лишь мгновения и догадки. И каждый раз, возвращаясь из этих мгновений назад, к тому, что было давно знакомо и привычно, он укреплялся в желании стать учеником мудрого отшельника, дабы тот научил его своим упражнениям, помог ему овладеть сокровенным искусством, сделал его йогом. Но как добиться этого? Глядя на старика, трудно было поверить в то, что он когда-нибудь обратит на него свой взор, что они когда-нибудь обменяются речами. Старик, живущий вне времени и пространства, казалось, был бесконечно далек и от речей.
И все же случилось так, что Даса однажды нарушил молчание. В те дни к нему вновь ночь за ночью приходили сновидения — то ошеломляюще сладкие, то ошеломляюще мерзкие — о его жене Правати или о полной ужасов жизни беглеца. И днем его тоже преследовали неудачи, он то и дело тщетно пытался упражняться в самоуглублении, его отвлекали назойливые мысли о женщинах, о любви; чтобы избавиться от них, он долго бродил по лесу. Причиной тому, верно, была погода: душная, с жаркими порывами ветра. И вот стоял один из таких удушливых дней, гудели комары; Даса вновь видел ночью тяжелый, оставляющий после себя страх и тяжесть на сердце сон, содержание которого он уже не помнил, но который теперь, после пробуждения, показался ему жалким и, по существу, запретным и глубоко постыдным падением в болото прежних состояний и жизненных вех. Весь день он бродил как неприкаянный вокруг хижины или сидел возле нее, угрюмый и полный тревоги, начинал одну работу, брался, не доделав ее до конца, за другую, много раз садился на землю, принимал позу самоуглубления, но каждый раз его тут же охватывало суетливое беспокойство, он то и дело вздрагивал и шевелился, голые ступни его словно щекотали десятки муравьев, шея горела, он едва выдерживал несколько минут и все время косился, робко и пристыженно, в сторону старика, который сидел в совершенной позе и лицо которого, с обращенными внутрь глазами, осиянное недосягаемо чистым светом просветленной кротости, было подобно нежно трепещущей в лазури головке цветка.
Когда же йог наконец поднялся и направил стопы свои к хижине, Даса, давно поджидавший этой минуты, преградил ему путь и молвил с отвагой отчаяния: