— Тогда, — продолжал он тихо и напряженно, — тогда и я распрощался с поэзией, сердце которой больше не билось. Некоторое время я по привычке продолжал жить, бессильно и бессмысленно, пока уменьшение и, наконец, полное исчезновение постоянных доходов от моих произведений не вынудило меня искать другого источника пропитания. Я сделался наборщиком, потому что когда-то случайно выучился этому делу на службе у одного издателя. И я не пожалел, хотя ремесло это в первые годы было для меня горьким хлебом. Но я нашел в нем то, что мне было нужно и что нужно каждому человеку, — свою цель, смысл своего существования. Уважаемый господин редактор, наборщик — тоже служитель храма языка, и его ремесло есть служение слову. Теперь, состарившись, я могу уже признаться вам: в передовицах, в рассказах, в рецензиях, фельетонах, в сообщениях из парламента, в городской и судебной хронике, в происшествиях и в объявлениях я за все эти годы, ни слова не говоря, исправил десятки и сотни тысяч огрехов в языке, выправил и поставил на ноги многие тысячи вывихнутых, криво построенных предложений. О, какую радость я при этом испытывал! Какое удивительно прекрасное чувство охватывало меня, когда в небрежно набросанном диктанте переутомленного редактора или изувеченной цитате полуграмотного парламентария, в деформированном паралитическом синтаксисе репортера после нескольких магических штрихов и поправок вновь проступал чистый, неоскверненный лик нашего прекрасного языка! Но со временем это становилось все труднее, различия между моим литературным языком и языком, который вошел в моду, делались все глубже, а трещины в синтаксических постройках — все шире. Передовая статья, для исцеления которой лет двадцать назад достаточно было самое большее десяти-двенадцати легких прикосновений моей любящей руки, потребовала бы сегодня сотен и даже тысяч поправок, чтобы, в моем понимании, ее можно было читать. Ничего не получалось, и я все чаще вынужден был признавать свое бессилие. Да-да, конечно, как видите, я не такой уж закоснелый реакционер, я тоже, к сожалению, научился идти на уступки, не в силах противостоять великому злу.
Но теперь появилось и еще кое-что: речь идет о том, что я раньше называл своей «маленькой» службой и что уже стало единственным моим занятием. Попробуйте, господин доктор, сравнить колонку, набранную мною, с подобной же в любой другой газете, и разница сразу бросится вам в глаза. Нынешние наборщики, все без исключения, давно приспособились к порче языка, они-то ее и поддерживают, и ускоряют. Вряд ли хоть кто-то из них знает, что существует негласный нерушимый закон, неписаный закон нашего искусства, согласно которому тут ставится запятая, тут двоеточие, а там — точка с запятой. И как ужасно, прямо-таки убийственно уже в рукописях, напечатанных на машинке, а затем — при наборе обращаются с теми словами, которые стоят в конце строки: ведь поскольку они имеют несчастье быть слишком длинными, их, без вины виноватых, расчленяют на две части. Это чудовищно. В нашей собственной газете мне (год от года все чаще и чаще) приходилось встречать сотни тысяч таких бедных слов, неправильно разделенных, разорванных в клочья и опозоренных: обст-оятель-ства, наблюд-ение, а однажды попалось даже у-бежище! Поле моей битвы теперь, здесь, здесь я могу и сегодня вести свою ежедневную борьбу, делать свое маленькое, но полезное дело. Вы даже не подозреваете, господин редактор, как это прекрасно, с какой добротой и благодарностью взирает на наборщика вызволенное из застенка, просветленное и освобожденное от пыток неправильной пунктуацией предложение! Нет, пожалуйста, никогда больше не требуйте от меня, чтобы я бросил все это на произвол судьбы!
Хотя редактор знал Иоганнеса уже несколько десятков лет, тем не менее никогда не слышал, чтобы тот говорил столь оживленно и откровенно, и, ощущая внутреннее сопротивление против преувеличений и нелепостей, содержавшихся в этой речи, которые его раздражали, он вместе с тем ощущал крошечную, затаенную ценность этого признания. Не могло ускользнуть от него также и то, что в любом случае следует ценить в наборщике столь утонченное чувство ответственности и рвение к труду. Вновь его умное лицо до краев наполнилось доброжелательностью, и он сказал:
— Ну да, Иоганнес, вы ведь меня уже давно убедили. При таких обстоятельствах я, разумеется, беру свое предложение обратно — а оно делалось-то из самых лучших побуждений. Работайте наборщиком и дальше, продолжайте служить! И если я мог бы еще чем-нибудь быть вам полезен, скажите.
Он встал и протянул наборщику руку, уверенный в том, что теперь тот наконец-то уйдет.
Но Иоганнес, с чувством сжав протянутую руку, вновь раскрыл перед редактором душу, сказав:
— Благодарю вас от всего сердца, господин главный редактор, за вашу доброту! На самом деле у меня есть к вам одна просьба, совсем маленькая. Если бы вы хоть чуть-чуть мне помогли!
Не опускаясь опять в кресло, редактор несколько нетерпеливым взглядом призвал его сказать, в чем дело.