Он удивленно огляделся вокруг, ему показалось, что вдалеке слышен стук копыт. Может, его преследуют? Он полез в карман за маленьким охотничьим ножом и вынул его из деревянных ножен. Вот он уже видел всадника и узнал издалека лошадь из конюшни рыцаря, она устремлялась к нему. Бежать было бесполезно, он остановился и ждал, не испытывая страха в собственном смысле слова, но очень напряженно и с любопытством, с учащенно бившимся сердцем. На какой-то момент в голове мелькнуло: «Если бы удалось прикончить этого всадника, как было бы хорошо: у меня был бы конь и весь мир лежал бы передо мной». Но когда он узнал всадника, молодого конюха Ганса с его светло-голубыми водянистыми глазами и добрым смущенным мальчишеским лицом, он рассмеялся: убить этого милого доброго парня, для этого надо иметь каменное сердце. Он приветливо поздоровался с Гансом и ласково приветствовал рысака Ганнибала, погладив его по теплой влажной шее; тот сразу узнал Гольдмунда.
— Куда это ты направляешься, Ганс? — спросил он.
— К тебе, — засмеялся парень в ответ, сверкая зубами. — Ты уже здоровый кусок пути отхватил! Останавливаться мне ни к чему, я должен только передать тебе привет и вот это.
— От кого же привет?
— От барышни Лидии. Ну и заварил же ты кашу, магистр Гольдмунд, я-то рад немного проветриться. Но хозяин не знает, что я уехал с таким поручением, иначе мне несдобровать. Вот бери.
Ганс протянул ему небольшой сверток, Гольдмунд взял его.
— Послушай, Ганс, нет ли у тебя в кармане хлеба? Дай-ка мне.
— Хлеба? Найдется корка, пожалуй.
Ганс пошарил в кармане и достал кусок черного хлеба. Затем собрался уезжать.
— А что делает барышня? — спросил Гольдмунд. — Она ничего не просила передать? Нет ли письмеца?
— Ничего. Я видел-то ее всего одну минуту. В доме ведь гроза, знаешь ли: хозяин бегает туда-сюда, как царь Саул.[9]
Я должен был отдать только сверток, больше ничего. Ну, мне пора.— Погоди еще минутку! Ганс, не мог бы ты уступить мне свой охотничий нож? У меня есть, да только маленький. Если волки появятся, да и так — лучше иметь кое-что надежное в руке.
Но об этом Ганс не хотел и слышать. Очень жаль, сказал он, если с магистром Гольдмундом что-нибудь случится, но свой нож, эту замечательную шпагу, нет, он никогда не отдаст ни за какие деньги, ни в обмен, о нет, даже если бы об этом просила сама святая Женевьева. Вот так, ну а теперь ему нужно спешить, он желает всего доброго, и ему очень жаль.
Они потрясли друг другу руки, парень ускакал; грустно смотрел Гольдмунд ему вслед. Потом он распаковал сверток, порадовавшись добротному ремню из телячьей кожи, которым он был перетянут. Внутри была вязаная нижняя фуфайка из толстой серой шерсти, явно сделанная Лидией и предназначавшаяся для него, а в фуфайке было еще что-то твердое, хорошо завернутое; оказалось, что это кусок окорока, а в окороке была сделана прорезь, и из нее виднелся сверкающий золотой дукат. Письма не было. С подарками от Лидии в руках он нерешительно постоял в снегу, потом снял куртку и быстро надел шерстяную фуфайку, сразу стало приятно тепло. Так же быстро оделся, спрятал золотой в самый надежный карман, затянул ремень и отправился дальше через поле; пора было искать место для отдыха: он очень устал. Но к крестьянину его не тянуло, хотя там было теплее и, пожалуй, нашлось бы и молоко, ему не хотелось болтать и отвечать на расспросы. Он переночевал в сарае, рано отправился дальше; был мороз и резкий ветер, вынуждавший делать большие переходы. Много ночей видел он во сне рыцаря, и его меч, и обеих сестер; много дней угнетали его одиночество и уныние.
В деревне, где у бедных крестьян не было хлеба, но был пшенный суп, нашел он в один из следующих вечеров ночлег. Новые впечатления ожидали его здесь. У крестьянки, гостем которой он был, ночью начались роды, и Гольдмунд присутствовал при этом; его подняли с соломы, чтобы он помог, хотя в конце концов дела для него не нашлось, он только держал светильню, пока повивальная бабка делала свое дело. В первый раз видел он роды и не отрываясь смотрел удивленными, горящими глазами на лицо роженицы, неожиданным образом обогатившись новым переживанием. Во всяком случае то, что он увидел в лице роженицы, показалось ему достойным внимания. При свете сосновой лучины, с большим любопытством всматриваясь в лицо мучающейся родами женщины, он заметил нечто неожиданное: линии искаженного лица немногим отличались от тех, что он видел в момент любовного экстаза на других женских лицах! Выражение острой боли было, правда, более явным и сильнее искажало черты лица, чем то, которое порождалось вожделением, но в основе не отличалось от него: это была та же оскаленная сосредоточенность, те же вспышки и угасания. Не понимая, почему так происходит, он был поражен тем, что боль и вожделение могут быть похожи друг на друга, как родные.