– Не кричите… Не уходите… Не догадывайтесь. Все равно не выпущу… Вы доносить поскачете… Какое вам дело?.. Мы промежду себя разобрались… Я все объясню… Она меня видеть не могла… Один мой вид ее в истерику приводил… И над искусством издевалась… Я читаю, – она же у двери висит – покатывается… Мне потрясения нужны… Величайшие трагедии души… Надо на самом деле увидеть, как под ножом содрогнется… обожаемое существо. Иначе искусства нет… Кабы не ее злоба… я бы никогда не решился… А теперь я – артист… Я – гений… Я пешком в Петербург пойду… Я им покажу, как играет Иван Кривичев.,
Я вырвался наконец, отбежал, помня, что надо захватить шубу, но Иван Степанович ничего не заметил: потный, красный, маленький, в волочащемся плаще и шляпе, огромная тень от пера которой прыгала по стене, он размахивал кулаком, ходил вправо и влево и выкрикивал уже совсем бессвязное…
Наконец блуждающие глаза его остановились на дубовой двери… Од присел, подкрался и, сделав трагический жест, налег на ручку; ветхие половинки, треснув, разъединились, и раскрылась дверь… Я отвернулся. Но вдруг из глубины послышался усталый, раздраженный голос:
– Полно тебе, Иван Степанович, вот дверь сломал… Хоть бы чужого постеснялся…
И на пороге появилась девушка, высокая, очень худая, с длинным измученным лицом; покатые плечи ее были закутаны в оренбургский платок; волосы на затылке завязаны просто, и только пепельные круги под глазами и длинные, еще не наглядевшиеся на свет глаза ее были прекрасны…
Иван Степанович сморщился, засопел и стал придвигаться к своей двери… Девушка мне сказала:
– Вот так каждый день… Напьется, и у него идея такая, что он меня зарезал… И дождусь когда-нибудь. Неудачник он – вот все и виноваты… А когда трезвый – хороший, застенчивый…
Девушка улыбнулась невесело и сказала Ивану Степановичу:
– Ну, уж иди ко мне чай пить… И вы пожалуйте. Я до утра не ложусь.
– Машенька, – проговорил Иван Степанович, – ты пойми… как я мог удержаться… Вот свежий человек, – и он обратился ко мне: – она у меня милая, несчастная…
– Иван Степанович! – перебила Машенька строго.
– Да, да, да… Замолчал, замолчал… – Иван Степаныч притих совсем. Последовал за нами в Машенькину комнату – белую, чистую, строгую, с хорошим запахом сухих трав. На столе стояли свечи и самовар. Иван Степаныч, сгорбясь, сел в тень и скоро заснул. Машенька с улыбкой взглянула на «его из-за самовара.
– Не может отвыкнуть; очень любит свое актерство, – сказала она, – уж чего он только ни выкидывал. Пусть поспит. Не будите его.
В это время вошел ямщик и сказал, что буран полегчал и кони зазябли… Я простился, поблагодарил Машеньку и закачался снова в маленьких санках по ухабам и неверному снегу. В открывшихся тучах стояла круглая луна. Впереди лошадей долго бежал заяц.
– А я маленько соврал, – сказал ямщик, оборотясь, – в кухню-то достучался… кухарка щами угостила и кашей. Рассказывала: шибко она боится у них жить… Вчера, говорит, барин за барышней с ножом по всему дому бегал… Барин, говорит, у них раньше человеком был, а теперь трагик…
МИССИОНЕР
Холодный дождь восьмые сутки заливал. Париж. Гнилое небо иногда темнело совсем, ветер срывал остатки листьев, хлестал полосатыми парусинами, и уже не дождем, а прямо ушатами низвергалась низкая туча на аспидные крыши и асфальт. Фиакры и автомобили, с забрызганными стеклами, катились во множестве, останавливались на перекрестках, воняли бензиновой гарью; под мордами лошадей и мимо сетчатых радиаторов дрожащих от напряжения автобусов сновали двухколесные тачки и велосипеды с ящиками впереди… Все вожатые, кучера и шоферы одеты в резиновые плащи; случайные прохожие перебегали улицу, прикрываясь зонтами; вдоль тротуаров пенились потоки, с шумом уходя в подземелья… Такого дождя давно не помнил Париж…
И все это – и фонари, и голые деревья, и дома, и небо – отражалось в асфальте, как тень города, вызванная ноябрьской непогодой.
Я сидел в caf у окна, невдалеке от шумных бульваров. За цинковым прилавком хозяин, похожий на циркового борца, с усами, разговаривал с двумя рабочими, повесившими, как и я, мокрые одежды на стенку. На той стороне улицы в лавках уже зажигали мутный газ… Торопиться было некуда; из разговора за прилавком я узнал, что случилось сегодня в Париже и за границей. Отхлебнув из стакана, я опять принялся глядеть через окно на отражения.
В это время солнце, садясь где-то страшно далеко, нашло прорыв между туч, залило багровым светом глухую стену напротив, и дождь, прозрачный и крупный, вдруг стал падать сквозь этот свет. Я так загляделся, что, вздрогнув, уронил папироску, когда рядом воскликнули по-русски: «Ах ты шельма!»
Слова эти относились к игральной машинке, в таинственное и сложное нутро которой, недоумевая, глядел только что вошедший, небольшого роста человек в меховой шапке и с мокрым зонтом, зацепленным за карман. Игральные эти машинки, расписанные яркими картинками, стоят в каждом небольшом caf. Опустив два су, можно при удаче выиграть пригоршню жетонов и на них тут же хорошо поесть и выпить…