— Разрешите мне, прекрасное дитя, истолковать ваше сравнение в мою пользу, — заявил Вильгельм. — Только подумайте, сколько соединенных трудов природы и искусства, торговли, промыслов и ремесел потребно для парадной трапезы. Сколько лет должен прожить олень в лесу, рыба в реке или в море, пока не удостоится украсить наш стол. А какие хлопоты ждут хозяйку и кухарку на кухне! Как небрежно потягиваем мы за десертом плоды забот неведомого виноградаря, корабельщика и погребщика, словно так оно и надо. И неужто всем этим людям незачем работать, добывать и заготовлять, а хозяину незачем все старательно закупать и собирать, ежели в конце концов удовольствие оказывается преходящим? Но ни одно удовольствие не бывает преходящим; ибо впечатление от него остается жить, и то, что делано с сердцем и тщанием, даже зрителю сообщает скрытую силу, и никому не дано знать, сколь обширно ее действие.
— Мне до всего этого дела нет, — возразила Филина, — я только лишний раз убедилась, что мужчины вечно противоречат самим себе. При всем вашем истовом старании не искалечить великого автора, вы, однако же, убрали самую чудесную мысль в пьесе.
— Самую чудесную? — удивился Вильгельм.
— Ну конечно. Недаром Гамлет похваляется ею.
— Что же это за мысль? — спросил Зерло.
— Будь на вас парик, — сказала Филина, — я бы осторожненько сдернула его. Вам, право же, не мешает просвежить мозги.
Собеседники задумались, и разговор оборвался. Час был поздний, все повставали с мест, решив, что пора расходиться. Покамест они мешкали, Филина запела на приятный, благозвучный лад:
Когда она окончила с легким поклоном, Зерло громко крикнул «браво». Она выпорхнула в дверь и, смеясь, умчалась прочь. Слышно было, как она поет и стучит каблучками, спускаясь по лестнице.
Зерло ушел в соседнюю комнату, Аврелия же остановилась перед Вильгельмом, желавшим ей покойной ночи, и произнесла:
— До чего же она мне противна! Самому существу моему противна до мельчайших штрихов. Видеть не могу, что правая ресница у нее темная при белокурых волосах, которые так пленяют моего брата, а в шраме на лбу есть что-то для меня мерзкое, низкое, отчего мне всегда хочется отойти от нее на десять шагов. Недавно она как милую шутку рассказала, что в детстве отец швырнул ей в голову тарелку, вот след и остался по сей день; неспроста у нее меченые глаза и лоб, ее нужно остерегаться.
Вильгельм ничего не ответил, а Аврелия продолжала, все распаляясь:
— Я просто не в состоянии сказать ей приветливое, участливое слово, так я ненавижу ее; а вкрадчивости у нее хоть отбавляй. Я мечтаю от нее избавиться. Вы тоже, друг мой, неравнодушны к этой девке, и ваше отношение, ваше внимание, чуть что не уважение к ней глубоко меня огорчает, — ей-богу, она не заслуживает его!
— Какова бы она ни была, я обязан ей благодарностью, — возразил Вильгельм. — Ее манеры достойны порицания, но свойствам ее души надо отдать должное.
— Души! — вскричала Аврелия. — Да разве у такой твари есть душа? О, мужчины, как это похоже на вас! Таких женщин вы и заслуживаете.
— Неужто вы подозреваете меня, дорогой друг? — сказал Вильгельм. — Я готов дать отчет в каждой минуте, что провожу с ней.
— Что уж там, время позднее, не стоит затевать спор, — возразила Аврелия. — Все, как один, и один, как все! Доброй ночи, друг мой! Доброй ночи, чудесная райская птица!
Вильгельм осведомился, чему он обязан таким почетным званием.