Клингер принадлежал к тем людям, которые идут к миру от своего внутреннего «я», от своего разума и своей души. Таких, как он, было немало, и все они во взаимном общении пользовались понятным, сильным и выразительным языком, порожденным как бы самой природой и народной самобытностью, а потому им, рано или поздно, неминуемо должны были опротиветь все школьные правила, и в первую очередь те, что, оторвавшись от вечно живого первоисточника, вылились в пустую риторику, тем самым утратив свою свежесть, изначальное значение. Такие люди обычно восстают не только против новых мнений, взглядов, систем, но и против новых свершений и выдающихся деятелей, провозвестников или организаторов больших исторических перемен: этот образ действия нельзя им поставить в вину, ибо они отчетливо видят угрозу, гибельно нависшую надо всем, чему они обязаны своим становлением и существованием.
Такой стойкий и целеустремленный характер тем более заслуживает уважения, если он сохраняется среди превратностей светской и деловой жизни и если действенное отношение к происходящему, которое кое-кому, возможно, покажется резким и жестоким, своевременно проявленное, будет способствовать достижению цели. Так было и с Клингером; не будучи гибким от природы (гибкость никогда не принадлежала к добродетелям уроженцев и граждан имперского города), но зато тем более деловитый, непреклонный и честный, он возвысился до весьма значительных должностей, сумел удержаться на них и продолжал свою деятельность, пользуясь одобрением и милостями своих высоких покровителей. Но при этом он никогда не забывал ни своих старых друзей, ни пройденного им нелегкого пути. Более того, он стремился сохранить память о былом вопреки продолжительности разлук и дальности расстояний; не могу не упомянуть, что он, как другой Виллигис, не погнушался увековечить в своем гербе, украшенном орденскими знаками, предметы, указывающие на его прежнее гражданское состояние.
В скором времени я свел знакомство еще и с Лафатером. Некоторые места из «Письма пастора своему коллеге» очень его заинтересовали, ибо многое в них полностью совпадало с его убеждениями. При его неустанной деятельности наша переписка быстро сделалась весьма оживленной. В это время он как раз занимался собиранием материалов для своей большой «Физиогномики», с введением в каковую еще раньше ознакомил публику. Он всех заклинал посылать ему рисунки, силуэты, но в первую очередь изображения Христа, и хотя я ничем не мог быть ему полезен, он все же требовал, чтобы и я нарисовал для него Спасителя таким, каким он мне представлялся. Эти требования невозможного послужили мне поводом для разных шуток; не зная, как защититься от его чудачеств, я счел за благо противопоставить им свои собственные.
Большинство не верило в физиогномику или, по крайней мере, считало ее штукой ненадежной и обманчивой, но и те, кто с доверием относился к Лафатеру, любили его поддразнить или сыграть с ним какую-нибудь шутку. Лафатер заказал одному франкфуртскому очень недурному художнику профильные портреты нескольких известных людей. Тот позволил себе подшутить над своим заказчиком и вместо моего портрета отправил ему портрет Бардта; вскоре во Франкфурт прибыло бодрое, хотя и разносное послание — Лафатер шел прямо с козырей, доказывая, что это не мой портрет, далее приводилось решительно все, что можно было привести при такой оказии для возвеличения физиогномики. Мой настоящий портрет, посланный вслед за упомянутым, он принял снисходительнее, хотя и в этом случае не обошлось без пререканий, в которые он обычно вступал не только с художником, но и с оригиналом. Первые, по его мнению, работали недостаточно точно и правдиво, вторые, при всех достоинствах, которые у них иной раз были, все же оказывались намного ниже идеи, составленной им о человечестве и человеке, и потому не удивительно, что характерное в них, — другими словами, то, что делает отдельного индивидуума личностью, — в какой-то мере отталкивало его.