Итак, холодным зимним днем в условленный час я прибыл в Майнц, где меня радушно встретили молодые принцы и сопутствующие им кавалеры. Нам вспомнилась наша франкфуртская беседа, мы стали договаривать недоговоренное, а когда речь зашла о новейшей немецкой литературе и дерзких выступлениях некоторых литераторов, естественно, был упомянут и пресловутый фарс «Боги, герои и Виланд», причем я сразу же с радостью отметил, что все к нему относятся весело и просто. Меня, понятно, заставили рассказать, как, собственно, возникла эта шутка, привлекшая к себе столь большое внимание, и я волей-неволей должен был признаться, что мы, истые жители Верхнерейнской области, не знаем меры в своих симпатиях и антипатиях. На Шекспира у нас молятся. Виланд же, при его решительной склонности охлаждать восторги, да и вообще портить игру себе и читателям, в примечаниях к своему переводу из Шекспира за многое хулил великого писателя, и притом в словах, очень нас рассердивших, не говоря о том, что эта хула в наших глазах умаляла достоинства его работы. С тех пор Виланд, высоко почитаемый нами поэт и переводчик, которому мы столь многим были обязаны, стал считаться у нас капризным, односторонним и предвзятым критиком. Ко всему, он еще ополчился на наших кумиров, греков, и этим пуще разжег нашу неприязнь. Известно ведь, что греческим богам и героям присущи не столько нравственные, сколько просветленные физические свойства, отчего они и служат великолепнейшими прообразами для художников. Виланд же в своей «Альцесте» придал героям и полубогам вполне современный характер, и против этого ничего нельзя было бы возразить, ибо каждый волен приноравливать поэтическое наследие к своим целям, к своему образу мыслей, однако в письмах по поводу этой оперы, опубликованных им в «Меркурии», он, по нашему мнению, слишком пристрастно превозносил такую трактовку и, не желая признавать грубоватую здоровую естественность, лежавшую в основе древних произведений, безответственно погрешил против превосходного стиля их авторов. Не успели мы с горячностью обсудить в нашем маленьком кружке обвинения, нами же ему предъявленные, как уже привычная страсть все драматизировать вновь напала на меня, и в воскресный вечер за бутылкой доброго бургундского вина я в один присест написал эту пьеску от начала до конца. Мои приятели, при сем присутствовавшие, пришли от нее в неописуемый восторг, и я тотчас же отослал рукопись Ленцу в Страсбург, который, в свою очередь, видимо, ею восхитился и заявил, что надо немедленно ее печатать. После недолгой переписки я дал свое согласие, и он поспешил отдать ее типографщику. Лишь много позднее я узнал, что это был первый его шаг во вред мне, первая попытка очернить меня в глазах читающей публики, но в то время мне это даже в голову не приходило.
Так простодушно и обстоятельно поведал я новым своим покровителям о невинном происхождении этой пьесы и, желая вполне убедить их, что ни о какой злонамеренности здесь и речи не было, рассказал им еще об укоренившейся в нашем кружке манере весело и дерзко друг над другом подтрунивать и подсмеиваться. Мои собеседники от души веселились и восторгались тем, что мы не давали друг другу почить на лаврах. По этому поводу они вспомнили обычаи флибустьеров, которые так страшились изнеженности, что в часы затишья после грабежей и кровопролитных схваток их предводитель разряжал пистолет под пиршественным столом, дабы и в мирное время они не забывали о боли и ранах. Мы так и эдак прикидывали злополучную историю с Виландом, и под конец мне посоветовали написать ему дружественное письмо, я же с тем большим удовольствием воспользовался представившимся случаем, что Виланд в «Меркурии» весьма либерально отозвался о моей мальчишеской выходке и, как всегда это делал, умело и остроумно положил конец литературной междоусобице.