Если читатель ждет более подробного рассказа о влиянии, которое оказал на меня этот выдающийся человек, то я должен буду в общих чертах снова упомянуть о тогдашнем времени. Эпоху, в которую мы жили, я бы назвал требовательной, ибо от себя и от других мы требовали того, чего еще никогда не совершал человек. Людям выдающимся, мыслящим и чувствующим в ту пору открылось, что собственное непосредственное наблюдение природы и основанные на этом действия — лучшее из всего, что может себе пожелать человек, и притом сравнительно легко достижимо. Опыт — вот что сделалось всеобщим лозунгом, и каждый теперь силился пошире открывать глаза. Но, пожалуй, в первую очередь на этом лозунге настаивали врачи, да и возможностей действовать в соответствии с таковым они имели больше, чем другие. До них из глубокой древности доходило сияние светила, отождествлявшего собою все, к чему следует стремиться. Сочинения, приписываемые Гиппократу, давали нам образец того, как должно смотреть на мир и как, оставаясь сторонним наблюдателем, передавать увиденное другими поколениям. Но при этом никто не подумал, что мы не можем видеть, как греки, и никогда в жизни не будем петь, ваять и лечить, как они. Если даже допустить, что мы можем у них учиться, то ведь за истекшее время мы приобрели бесконечно большой опыт и не всегда одинаково чистый, не говоря уж о том, что наш опыт часто складывался в зависимости от наших воззрений. Все это надо было узнать, рассмотреть и профильтровать — опять-таки неимоверное требование. Далее, надо было, вглядываясь во все кругом, самому действенно изучать здоровую природу, и притом так, словно она впервые стала объектом изучения и познания, это и был бы единственно возможный и правильный путь. Но поскольку ученость вообще немыслима без всезнайства и педантизма, а практика — без эмпиризма и шарлатанства, то возник грандиозный конфликт, и при этом нам надлежало отличать злоупотребление от употребления и зерну отдавать предпочтение перед скорлупой. Перейдя к выполнению задуманного, все вдруг поняли, что быстро выпутаться из этой путаницы можно, только призвав на помощь гения, который магическим своим даром уладит спор и удовлетворит все требования. Тем временем в дело вмешался еще и разум; отныне все должно было излагаться в логической форме и находить свое выражение в ясных понятиях во имя изничтожения суеверий и устранения всяческих предрассудков. А так как некоторые выдающиеся люди, например, Бургаве и Галлер, и вправду совершили невероятное, то был сделан вывод, что с их учеников и последователей можно требовать еще большего. Пошли разговоры о том, что путь проложен, хотя в земных делах вряд ли стоит говорить о проложенном пути: как вода, вытесненная кораблем, тотчас же смыкается за его кормой, так и заблуждения, на время оттесненные великими мыслителями, искавшими необходимое поле действия, вновь естественно и быстро смыкаются за ними.
Но об этом наш почтенный Циммерман раз и навсегда ничего знать не хотел; не мог он признать, что мир, в сущности говоря, до краев наполнен абсурдным. Нетерпимый до ярости, он набрасывался на все, что полагал неправильным. С кем затевать борьбу: с больничным служителем или Парацельсом, со знахарем или алхимиком — ему было все равно. Всякий раз он рубил с плеча и, изнемогши в схватке, удивлялся, что все головы гидры, которую он, казалось, растоптал ногами, живехоньки и скалятся на него с бесчисленных шей.
Кто прочтет его сочинения, и прежде всего отличную книгу «Об опыте», сумеет достаточно ясно представить себе мои беседы и споры с этим замечательным человеком, которые тем сильнее влияли на меня, что он был на двадцать лет меня старше. Знаменитый врач, он практиковал главным образом в высшем кругу, где ему то и дело приходилось наблюдать испорченность века, сказывавшуюся в изнеженности и чрезмерной тяге к наслаждениям. Итак, его врачебные монологи, равно как и речи философов и моих собратьев поэтов, настойчиво отзывали меня назад к самой природе. Яростного стремления Циммермана исправлять всех и вся я полностью разделить не мог. Расставшись с ним, я быстро возвратился к диковинному своему ремеслу, стараясь не перенапрягать отпущенные мне природою способности и в веселой борьбе со всем, что мне было не по душе, оставить за собою известную свободу действия, не заботясь о том, многого ли я добьюсь и куда заведут меня мои поиски.
Фон Салис, основавший в Маршлинсе большой пансион, тоже гащивал у нас. Этот серьезный, рассудительный человек в глубине души, вероятно, немало дивился распущенно-сумасбродному образу жизни нашей маленькой компании. Те же впечатления, по-видимому, вынес и Зульцер, по пути в Южную Францию ненадолго к нам заглянувший; об этом до известной степени свидетельствует то место в его путевых записках, где он упоминает обо мне.