Без колебания можно утверждать, что отношение к Кнуту как к русско-еврейскому поэту, с акцентировкой именно еврейского духа и образа мышления, как ответ на вопрос о художественной специфике поэта — является преобладающе-расхожим, и, без сомнения, справедливым, в поиске адекватных ценностных характеристик его творческого феномена. Так, в частности, тонкий знаток эмигрантской литературы, и сам поэт, цитировавшийся выше Ю. Терапиано, отмечая узловые детали творческого портрета Кнута, писал о нем в прощальном слове, что, оставаясь русским стихотворцем, он стремился «сохранить свою связь с еврейством, найти в русском языке соответствующие слова для передачи библейских ощущений» (
Итак, вполне достоверно и неоспоримо, что еврейство Кнута имело отношение не только к его индивидуально-биографическому «облику и складу», но и выступало определяющим свойством художественного мира. Национальное сознание входило компонентом в процесс образного самовыражения, и в этом заключался не только исток саморазвивающихся творческих потенций, но коренилась исходная причина будущей кнутовской писательской драмы ухода из литературы. Пережив геноцид европейского еврейства в эпоху второй мировой войны, он разуверился во всесильности слова и духовного жеста: индивидуальный творческий надлом уходил корнями в глубь глобальной национальной катастрофы. Имея в виду не в точности данный аспект, но по существу прикасаясь именно к драматической, конфликтной стороне духовного существования еврея в чужой культуре, А.Бахрах в отзыве на
Пытаясь разобраться в даре Кнута чувствовать себя своим среди «вековых прототипов», Л. Гомолицкий указывал на то, что поэт объединяет в одно «стилизованную историю с тяжестью тысячелетий, самозащиту гневом со встречею с Богом». При этом поэт ничего не выдумывает и не изобретает — он просто некощунственно следует за своим высшим земным предназначением: «И все это без всякой программы, в силу самой вековой трагической и религиозной судьбы Израиля» (