Среди других критических откликов обращает на себя внимание мнение тех, кто видел в Кнуте главным образом многообещающего еврейского поэта, пишущего на русском языке. Так, например, не просто как частную и заурядную авторскую неудачу, но, в широком поэтико-онтологическом аспекте — как измену своей теме, которая отомстила ему, воспринял НЛ Л. Гомолицкий: «Книга эта (за исключением двух-трех стихотворений, невозможно, чтобы такой поэт, как Кнут, не обмолвился ими) просто выпадает из литературы. О ней можно говорить лишь как о памятнике поэта, поэта нам близкого, который недавно трогал и волновал нас. Только вчитываясь, начинаешь понимать, что все недостатки, выступившие тут на видное место, были и в старых стихах Кнута, только там они казались косноязычием вдохновения. Слабое место его Музы: ее отвлеченность, перенесенная в романсный жанр (задуманный „человеческим документом“), обратилась риторикой, тогда как там, для „грохотов Синая“ и „досмысленной радости бытия“, отвлеченность эта могла быть высоким штилем, библейскою книжной традицией, словом, была на своем месте… Да, это распад, но не кажущийся, ложный, „претворенный“ в творчестве, а подлинный: распад самого творчества» (Гомолицкий, с. 31–32).
Отсутствие библейского содержания в НЛ, правда, без ностальгии предыдущего рецензента, констатировал и Елита-Вильчковский в парижской газете младороссов «Бодрость». Он писал в частности следующее: «Тему Кнута обычно определяют как библейскую. Это, конечно, недоразумение. Правда, в более ранних своих вещах Кнут злоупотреблял библейскими образами. Слишком много пророчески трубного было в его стихах. Некие отзвуки тех же влияний звучат и поныне, хоть и более приглушенно, с большой умеренностью, скажем, даже с большим вкусом. Но это — только внешность, а не сущность. Библейского содержания в теме Кнута нет. Можно ли назвать библейским или просто религиозным чувством — сознание потерянности человеческой песчинки в грозном и бессмысленном хаосе, сознание человеческой беспомощности перед слепой силой, только условно называемой Богом? Космический ужас равносилен ли вере? Бог Кнута во всяком случае не христианский Бог и не ветхозаветный Иегова. Ничего персоналистического, ничего снисходящего к человеку в нем нет. Это не тот Бог, который беседовал с праотцами, гневался и миловал, направлял, сводил, убивал и даже, скрывая свое всемогущество, целую ночь боролся с Иаковом. Со своим страшным Богом Кнут и не пытается бороться. Но он и не может смириться перед ним, потому что его справедливость спорна. Остается только бегство от слепого Бога, от „вихрей гибели и пустоты“ в мир „балаганный и чумный“. Чувственность Кнута — прежде всего стремление укрыться в конкретности, ухватиться за ускользающую реальность. Но чувственный мир — мир красок и форм — тоже призрачен. Как у Поплавского: „все мгновенно, все бесконечно“. „Камни непрочны“. „Святые и ангелы лгут“. Плотский мир сотрясается космическими бурями. Последнее убежище — человеческая душа, человеческое сочувствие, человеческое тепло. Но и это убежище — недолговечно. „Слово помощь — тоже ложь“. Любовь не спасает. Счастье похоже на страх. Драгоценнейшие и случайные сочетания расплываются в ‘мировой маре’». Влияние, с одной стороны, «‘опростительной’ проповеди Адамовича, а с другой — надвигающихся страшных событий» увидел в НЛ Струве (с. 344).
82. НЛ, с. 5 (в качестве посвящения ко всей книге). В ИС под назв. «Голод» (с. 117) и без каких-либо «эпиграфических» знаков. Помимо лежащей на поверхности трансформации евангельского «насущного хлеба» («Хлеб наш насущный дай нам на сей день» Мф. 6:11, также: Лк. 11:3; у Кнута этот оборот появляется в стихотворении «Уже ничего не умею сказать», ПарН) в «насущную любовь», здесь наблюдается известное влияние поэтики М. Талова (см. о нем в статье Кнута «Первые встречи, или три русско-еврейских поэта»), для которой характерно сращение образов любви и голода; см. еще у Кнута в стихотворении «Адам, не зная скуки и труда» из С: «Хлеб труден и любовь не легче хлеба» (с той же рифмопарой небо, что и в коммент. тексте), ср. в стихотворном романе Г. Евангулова (о нем в коммент. к статье «Опыт ‘Гатарапака’») «Необыкновенные приключения Павла Павловича Пупкова в СССР и в эмиграции» (1946): «Ах, для тех кто не забыл Нашей молодости пыл, Кто и сам тогда был молод (Кафе-крем, стихи и голод!), Многое напомнит он, Кабачок „Хамелеон“!» По мнению Елиты-Вильчковского, открывать сборник должны были бы не эти «суховатые строфы», а заключительное четверостишие из следующего стихотворения.