Парнах был необычайно горд тем, что совместил танец и поэзию. Должно быть, это единство рисовалось ему как современная вариация на древнюю тему поэта-жреца. Сколь выспренне звучит концовка одного из его стихотворений:
Помню еще «лежачий танец» Парнаха. Не знаю, понимал ли это сам поэт-танцор, но его танцы, которые он исполнял облаченным в смокинг, самым причудливым образом, в декадентской форме, выражали кризис нашей урбанистической цивилизации, и, возможно, даже крах агонизирующего общества.
Есть у Парнаха стихотворение, посвященное этому танцу, которое так и называется — «Лежачий танец». Вот его начало:
С формальной точки зрения Парнах был эпигоном футуризма. Фактически же ему удалось создать нечто вроде синкретического искусства из акмеизма и истинного футуризма взамен той карикатуры (временами, правда, дававшей плоды), которая, в соответствии с учением Маринетти, именовалась в России «футуризмом».
Русская поэзия по обе стороны границы не знала, как мне кажется, поэта машин и механизмов столь значительного, с таким талантом и размахом, как Парнах. В его «механистических» стихах, написанных со скупостью и пренебрежением к псевдопоэтическому украшательству, нет-нет да и блеснет неожиданно и социальная скорбь, и подобие метафизической боли за униженных и оскорбленных, которые позволительно связать с еврейским происхождением этого русского футуриста. Валентин Парнах был одним из первых поклонников российского джаза. Примерно в 1922 году он взялся доставить в Россию партию джазовых инструментов, а также повез свои стихи и танцы. Вернулся вскоре для приобретения еще большего количества инструментов. После его возвращения в Россию до меня дошел слух, что, хотя его танцы и пробудили некоторое любопытство, до подлинного успеха дело все же не дошло. Эта неудача не бросает, однако, тени на вкусы советских людей или их учителей, потому что, как я думаю, достоинство танцев Парнаха в значительной мере связано с обновлением художественных идей. Но в особенности прискорбно то, что его поэтические находки не оказались удачливее хореографических. Имя этого замечательного поэта блеснуло раз-два и исчезло на периферии советской прессы.
Среди поэтов, с которыми мне суждено было сойтись в Париже, одним из первых оказался петербуржец Александр Гингер. Как в поэзии, так и в жизни Гингер воплощал своеобразный синтез стоика и нигилиста. Существуя в заброшенном мире, Гингер — в отношении всех человеческих ценностей, жизненных путей и инициатив — установил для себя в качестве закона превыше всего ставить силу духа и веселье. Как человек последовательный, он придерживался тех же убеждений в собственном творчестве и бытии.
Расскажу здесь об одном случае. Гингер был в числе тех евреев, что остались в оккупированном немцами Париже. Следуя своей философии фатализма, поэт решил не скрываться, в то время как, например, журналист Петр Рысс опасался даже своих французских соседей и три года не выходил за порог комнаты, а известный художник Бен добровольно просидел в сыром подвале. Гингер, несмотря на семитскую внешность, безбоязненно разгуливал в самом центре Парижа. И вот однажды, в метро, он услышал, как двое немецких солдат беседуют между собой по-русски. Он тут же ввязался в разговор. Выяснилось, что «немецкие солдаты» на самом-то деле власовцы. Это происходило во время облав на евреев, когда поездка еврея в метро была связана со смертельной опасностью. В конце концов один из власовцев спросил его:
— А кто ты собственно по национальности? Наверное, армянин.
— Еврей, — не моргнув глазом ответил Гингер.
«Немцы» на мгновение остолбенели, но быстро придя в себя, залились хохотом от удачной шутки.
— Будь ты евреем, неужто бы ты признался в этом нам?
— А что здесь такого? Я и в самом деле еврей, — безмятежно произнес Гингер, помахал на прощание рукой и преспокойно вышел из вагона.
Поэзия Гингера — аскетичная и эпикурейская одновременно. Поэт любит героев, атлетов, летчиков, картежников. Он ведь и сам азартный игрок и даже сочинил несколько стихотворений, прославляющих карточную игру, предпочитая эту страсть женщинам и вину.