Впрочем, это не совсем так. Был еще один еврейско-русский литератор, с гордостью пропагандировавший свое еврейство — Владимир (Зеэв) Жаботинский. И, действительно, даже в их судьбе — литературной судьбе — было нечто сходное: оба начали карьеру в качестве русских поэтов, а затем ушли в национально-освободительную борьбу еврейского народа, которой посвятили всю оставшуюся жизнь, отказавшись от участия в русской литературе. Но все остальное было уж настолько непохоже, что именно эта непохожесть позволяет лучше понять особенности Кнута (да и Жаботинского). Начнем с самого очевидного — с возраста. Жаботинский на 20 лет старше Кнута. Это позволило ему, во-первых, очень рано стать в первые ряды еврейского национального движения и занять в нем одну из руководящих позиций; во-вторых, однако, это обстоятельство помешало ему столь же блестяще проявить себя на поприще русской литературы. И дело не только в сознательном решении Жаботинского посвятить себя делу еврейского освобождения и еврейской национальной культуры, хотя это решение и было делом исторически и лично главным. Дело еще и в том, что Жаботинский и Кнут, который, во многом, может считаться его последователем, вошли в русскую культуру в принципиально различное время и при диаметрально противоположных обстоятельствах. Жаботинский принадлежал к самому первому поколению русских евреев, для которых русская культура, и прежде всего русский язык и русская литература, могли по праву считаться родными, ибо другого родного языка и другой литературы он с детства не знал. Владимир Евгеньевич был блестящим знатоком и ценителем русского языка, еврейскими же языками (ивритом и идишем) он в детстве не владел, а выучил их уже будучи взрослым. При этом именно в годы литературного и общественного возмужания Жаботинского возник в русской литературной и общественной полемике пресловутый вопрос о еврейском засилье, о «порче» евреями русского языка и русской литературы — в связи с т. н. «делом» Чирикова, а также вследствие нашумевших публицистических высказываний Андрея Белого («Штемпелеванная калоша») и тщательно скрываемых, но вполне известных в литературных кругах черносотенных настроений виднейших символистов Валерия Брюсова и Александра Блока. Одной из главных претензий всех этих ревнителей чистоты русского слова к евреям было нежелание последних оставаться в рамках культуры еврейской и их упорное и настойчивое стремлениё подвизаться в культуре русской без того, чтобы принять на себя все полагающиеся для настоящих носителей этой культуры обязательства: любовь и привязанность к чисто русским этническим, фольклорным и религиозным (православие) началам.
Жаботинский, никоим образом не соглашаясь с юдофобскими мотивами русских критиков еврейской активности в русской культуре, был совершенно согласен с их анализом. Для него — так же, как и для них, — существовало представление о некоем высоком идеале (или просто норме) национальной культуры, который не может быть понятен и доступен людям инородческого происхождения. А поскольку для Жаботинского лишь самый высокий уровень творчества и его подлинная внутренняя свобода только и могли оправдать (но никак не в моральном плане!) участие евреев в нееврейской культуре, оставаться в этой культуре стало абсолютно невозможным. Творчество для евреев должно было быть только на языке иврит.
За эти двадцать лет, что отделяли поколение Жаботинского от поколения Кнута, произошел настоящий культурный — и социальный — переворот. Любопытно, что в те годы подлинные масштабы этого переворота, равно как и его окончательность, еще не всем были достаточно очевидны, поэтому споры вокруг еврейского участия в русской культуре, усугубленные перцепцией особой роли евреев в русской революции, принимали более или менее острый и болезненный характер. На самом же деле понять и осмыслить степень, роль и окраску еврейского участия в русской литературе и культуре вообще — и особую и особо важную роль в этом поэта Довида Кнута — можно лишь в контексте общего движения русской культуры начала XX века.