А дни продолжают идти, и жизнь тоже идет вместе с днями. Дутый ореол Керенского
[60]быстро тускнеет в связи с неудавшимся наступлением на фронте. Кое-кто в нем начинает разочаровываться. Отцу не приходится разделять это чувство — он никогда не верил в Керенского. Доходят смутные слухи о корниловском выступлении… Я окончательно перестаю понимать отца. Боевой генерал, видимо, верит в возможность спасти что-то. Правда, Ваня, в последний приезд, на вопрос о Корнилове [61]сказал, что он весь охарактеризован кем-то удачно придуманной фразой: «Львиное сердце и баранья голова». Но и львиное сердце, как будто, не так уже мало? А отец считает его едва ли не предателем. Он говорит: Вильгельм и Корнилов. Для него и тот и другой — враги. Почему это? Он не терпит авантюризма (так, кажется, он называет). Керенский, как и Корнилов, — авантюристы, проходимцы истории. Но с другой стороны — большевики. Все от них в ужасе, а он останавливает: эти, по крайней мере, хоть твердо знают, чего хотят. Трудно представить что-либо ему более чуждое, но так надоела беспрерывная болтовня всех этих правых и левых, до такой устали, до такого звона в ушах приелись их громкие фразы от имени русского народа, от имени революции — от чьего только имени не берутся ораторствовать все эти Александры Федоровичи, Михаилы Владимировичи и Владимиры Николаевичи — что, право, кажется, в его голосе при упоминании о большевиках начинают звучать какие-то почти сочувственные нотки.Взад и вперед меряет он шагами ковер в своем кабинете. В одном из кресел сидит его брат — дядя Сережа, в другом Столпаков — дядя Леша, уезжающий завтра опять в Петербург. На диване тетка — Надежда Федоровна Козлова…
— Чего вы еще ждете? На что надеетесь? Не понимаю, — бросает им отец. — Вы еще обманываетесь всем этим кудахтаньем левых и правых… Пуришкевичей, Керенских и Милюковых? Это же веселье акробатов… Пир во время чумы… Бессмысленный задор без тени истинного горя, без макового зерна здравого смысла. Когда маятник часов испорчен, все их шестерни, стрелки, оси крутятся неудержимо, но часы не идут. Они не показывают больше времени. Они просто
— Ты как будто даже радуешься всему этому. Вот это и нехорошо, и непонятно, — разводя зажатые в обоих кулаках седые клинья бороды, отзывается дядя Леша.
— Радуюсь? Я? Нет, дядюшка, прости, но мне тут радоваться нечему. Вот тому, что все остальные так плохо радуются, я удивляюсь. Николай плох, не хотим! Убрали. Кого хотите? Александра Федорыча. Нате вам Александра Федорыча. Нет, мы уже не хотим Александра Федорыча… Настоящие крыловские лягушки, просящие царя. И будут вам за это большевики — тот самый журавль, который засудит и проглотит, и, право же, туда и дорога — все, что могу я сказать!
— Все дело в нашем народе: самый подлый, самый низкий, самый гнусный народ, — разражается тетка Козлова, — ни стыда, ни совести, ни чести…
— А на народ, дорогая тетушка, клепать не стоит, на него только и делали, что клепали. К тому же, и народ тоже разный бывает…
— Ну да: есть мужик и мужик. Если он не пропьет урожаю, я тогда мужика уважаю… Но ведь пропьет, мерзавец, обязательно пропьет, — возмущается тетка.
— А хотя бы даже и так, — круто останавливается перед ней отец, закладывая большие пальцы рук за проймы жилета. — Если нами было сделано все, чтобы он пропил свой урожай, да и все остальное впридачу? Если иные пути-дороги для него заказаны? Тут уж, простите, вина не его…
— А чья же, чья же, спрашивается?