Хорошо было засыпать здесь на душистом сене, под убаюкивающий шум воды на плотине, куда только вчера поздно вечером я, в доказательство смелости, спускался в темноте по тропинке, чтобы принести из реки чашку воды. Но грустно было думать, что сегодня засыпаешь под этот шум в последний раз и кто знает, попадешь ли когда-нибудь снова сюда. Так оно, впрочем, и вышло. Тамару я еще встречал несколько раз: бывая в городе, она заходила и к нам, и к тете Кате, но весь этот славный сон более уже не повторился никогда, и позже я уже не видел ни Али, ни старых Корьюсов.
Наутро, после чаю, Юрий Иванович пошел запрячь лошадей. Лиля уезжала с нами вместе. Случайно в эти торопливые предотъездные минуты я впервые услышал ее фамилию. Смутно что-то припоминалось, но где и когда я слышал ее — на память не приходило. И лишь подъезжая к Торжку, когда на горизонте уже возникали его многочисленные колокольни, а игрушечный поезд из Кувшинова описывал свою обычную петлю вокруг города, я вспомнил страницу Вериного дневника за 1915 год. Этот случайно уцелевший дневник она вела в годы войны нарочно для братьев, находившихся на фронте, и вот там-то один из осенних дней был отмечен визитом к отцу некоего Броннера, как будто земского начальника. Никаких подробностей не приводилось, но и одной фамилии, вписанной четким почерком сестры на левой стороне дневника внизу страницы, было достаточно. Припоминалась еще какая-то фраза тети Кати, на которую я не обратил никакого внимания, но из которой почти с очевидностью следовало, что Броннер из новинского дневника был отцом этой самой Лили. То, что он приезжал к отцу в Новинки в один из этих последних годов, ставило и Лилю в совершенно иное отношение — прикосновенности ко всему, что было мне так дорого. На секунду я горько пожалел, что не знал всего этого раньше. Может быть, надо было мне что-то понять, быть уступчивей, мягче, ведь эта мало мне симпатичная девочка, с капризной розовой мордочкой и неприятно вздернутым носиком, явилась из той же страны, откуда родом был и я. Может быть, и она хранит внутри что-то для нее главное, какую-нибудь растоптанную святыню, и нельзя было ее обижать, надо было как-то иначе с ней… Теперь поздно. Под колесами уже перекатывались бревенчатые мостики над речками и ручейками, стремившимися к Тверце меж новоторжских холмов.
Привычная жизнь восстанавливалась, заслоняя виденный сон. Снова через окно долетают крики купальщиков. Снова Аксюша во дворе неутомимо перекидывает камни. Стоит прекрасная погода начала осени. Наконец приезжает Вера. Встречи и разговоры с новыми людьми наложили на нее какой-то едва уловимый отпечаток. Я хочу вытянуть из нее как можно больше, как можно полнее — все, что она узнала и увидела за это время. Мне необходимо это не из любопытства — я хочу проникнуть за эту прозрачную, но несомненно существующую перегородку, выросшую между нами за время ее отсутствия, чтобы стать к ней так же близко, как прежде. Она охотно идет в этом мне навстречу: скоро все мне рассказано до мельчайших подробностей, и наконец, не то невидимая грань, выросшая между нами, исчезает, не то мы снова с ней соединяемся по одну из сторон этой грани — не все ли равно какую, лишь бы вместе…
Глава X
«Есть необозримый круг явлений, вызывающих самоубийства в отрочестве. Есть круг ошибок младенческого воображенья, детских извращений, юношеских голодовок, круг Крейцеровых сонат и сонат, пишущихся против Крейцеровых сонат. Я побывал в этом кругу и в нем позорно долго пробыл», — пишет в своей замечательной книге «Охранная грамота» Борис Пастернак. И далее об этом круге: «Он истерзывает, и, кроме вреда, от него ничего не бывает. И, однако, освобожденья от него никогда не будет. Все входящие людьми в историю всегда будут проходить через него, потому что эти сонаты, являющиеся преддверьем к единственно полной нравственной свободе, пишут не Толстые и Ведекинды
[106], а их руками — сама природа. И только в их взаимопротиворечьи — полнота ее замысла».Приходит время и для меня коснуться этой стороны или круга (оставим хотя и принадлежащее не нам, но более точное наименование). Да и, в действительности, что же, если не круг, эта замкнутая в своей дурной безвыходной бесконечности кривая, не один ли из девяти кругов Дантова ада, прижизненно проходимый многими из нас в тяжелом одиночестве, без сопутствующего Вергилия или иного проводника, если мы, разумеется, не захотим считать проводником осклабленного и хихикающего по праву лишь своей испорченности и возрастного старшинства над юным добровольцем Мефистофеля.
Приходит период, когда воображение наше утрачивает девственность, когда во многом таинственное и волшебное действо, именуемое жизнью, впервые предстает без покровов, ужасая нас до помрачения всех умственных способностей циничной торопливостью своего непрошеного и неожиданного разоблачения.