Л перестал стучать и, онемев от ярости, плюхнулся в кресло. Через дверь, находившуюся позади Е и З, вошел полковник охраны, что нарушало правило, запрещавшее входить сюда посторонним во время заседаний Политсекретариата. Его появление предвещало нечто чрезвычайное — военный конфликт, стихийное бедствие, экстренное сообщение особой важности. Тем удивительнее, что полковник собирался лишь вызвать Л по срочному личному делу. Л заорал полковнику, чтобы тот убирался вон; полковник нерешительно ретировался, бросив перед уходом вопросительный взгляд на В, как бы ожидая поддержки, но тот продолжал возиться с бумагами. А рассмеялся; похоже, Л опять перепил, грубовато пошутил он, что обычно свидетельствовало о хорошем настроении; он посоветовал Монументу пойти и утрясти свои личные дела, тем более что, скорее всего, его ожидает сообщение о благополучном разрешении от бремени одной из его любовниц. Все захохотали — шутка не ахти, но напряжение было слишком велико, хотелось разрядить его, а кроме того, кое-кто бессознательно попытался этим смехом смягчить участь Л. По переговорному устройству А вызвал полковника. Тот вошел. Что, собственно, там стряслось, поинтересовался А. Жена Министра транспорта находится при смерти, доложил полковник, отдав честь.
— Ладно, ступай, — сказал А. — Иди домой, — проговорил А, обращаясь к Л. — Насчет любовницы я пересолил. Беру свои слова обратно. Я знаю, как ты к жене относишься. Иди, заседание все равно закончено.
Жест А выглядел вполне человечным, однако Министр транспорта был слишком напуган, чтобы поверить этой человечности. В своем пьяном отчаянии он не видел для себя иного выхода, кроме нового наступления. Он — заслуженный революционер, закричал он, снова вскочив, да, его жена лежит в больнице, это всем известно, однако операция прошла успешно, и он не позволит заманить себя в ловушку. Он, дескать, вступил в партию среди самых первых, раньше, чем А, Б и В, ничтожные карьеристы. Он вел партработу еще тогда, когда это было опасно, смертельно опасно. Он сидел по жутким, вонючим тюрьмам, его держали на цепи, как дикого зверя, по его ногам, закованным в кандалы, бегали крысы. Крысы! — надрывался он. Крысы! Он отдал партии все свое здоровье, его приговаривали к смерти.
— Товарищи! — всхлипнул он. — Меня даже выводили на расстрел. Солдаты уже встали напротив.
После побега, продолжал бормотать он, началось подполье, оно продолжалось до самой революции, великой революции, он водил отряд на штурм дворца с наганом в одной руке и с гранатой в другой.
— С наганом и гранатой я вершил историю, — заорал он; его уже нельзя было остановить, в его отчаянии, ярости зазвучало даже что-то величественное; опустившийся, пьяный, он вдруг снова почувствовал себя прежним легендарным революционером. Он жертвовал жизнью в борьбе против продажной верхушки, он сражался против тех, кто обманывал народ, боролся за правду, продолжал он кричать. Он хотел изменить мир, улучшить его, он шел на любые лишения, страдания, пытки и гордился судьбой, ибо знал, что сражается в стане людей бедных, униженных, и был счастлив погибнуть за правое дело, но теперь, когда победа завоевана, партия стала правящей, теперь он оказался на другой стороне, на стороне властей предержащих. — Власть испортила меня, товарищи, — кричал он, — я молчал, когда вокруг творились преступления, я предавал друзей, отдавал их госбезопасности. Так что же, молчать и дальше?
О арестован, пробормотал он, внезапно побледнев, слабым, тихим голосом, это правда, и все об этом знают, поэтому он не уйдет отсюда, так как за порогом его сразу же схватят госбезопасники, а мнимая смерть жены — уловка, чтобы выманить из зала заседаний. Высказав свои подозрения, вряд ли казавшиеся необоснованными и остальным, он рухнул обратно в свое кресло.