И еще была история — не полная, только фрагмент. История поэта. Ничего не могу поделать, чувствую, что у поэта этого было больше связи с тем низменным и тайным, чем с любым другим, что было во мне. Конечно, в поэте было и нечто высшее, но стоял-то он
Вот инвентарная опись моего бытия.
Но и это еще не все. Остается один случай, — вернее, обрывок случая. Эпизод, не укладывающийся ни в одну из моих связных историй, стоящий обособленно, — взялся неизвестно откуда, и все тут. О господи, к чему околичности, не стану я без конца скромничать! То, что я делал во время войны, было чертовской дерзостью, — скажем, даже геройством. Ведь за все это грозил военный трибунал и петля — такая же верная, как дважды два четыре, и я это отлично знал. И действовал я даже не очень осторожно — разве что не оставлял никаких письменных следов, а разговоры об этих делах я вел с десятками кондукторов, машинистов, почтовиков, — проговорись кто-нибудь из них или донеси, и пришлось бы очень худо и мне и другим. При всем том я не чувствовал ничего героического, возвышенного; никакого национального долга или жертвы жизнью и прочих высоких мыслей; просто я сказал себе, что надо делать что-нибудь в этом роде, ну и делал, как будто это разумелось само собой. Мне даже немного стыдно было, что я не начал раньше; я видел, что другие, все эти отцы семейств, кондукторы и кочегары, только и ждали возможности что-то делать. Например, тот проводник — пятеро детей у него было, а он только и сказал: «Ладно, пан начальник, не беспокойтесь, сделаю». А ведь и его могли повесить, и ему это было известно. Мне уж и спрашивать наших не надо было, сами приходили, я их и знал-то едва. «Боеприпасы идут в Италию, пан начальник, видно, там заваруху жди». И — все. Теперь я вижу, до чего же мы были неосторожны — и они и я, — но тогда об этом вовсе не задумывались. Я называю это геройством, потому что те люди и
Мы заблокировали все станции, где только можно было, в том числе и станцию моего тестя. У него там случилось крушение, и старик от этого помешался и умер. И я знал, что причиной тому я, — я искренне любил его, но тогда мне это было совершенно безразлично. То, что называют героизмом, — это ведь вовсе не великое какое-то чувство, энтузиазм или что-то еще; это — некое само собой разумеющееся, почти слепое «надо», какое-то удивительно объективное состояние; не важно, какие побуждения — просто делаешь что нужно, и точка. И — не воля это, человека будто что-то тащит за собой, и лучше поменьше об этом думать. И жене нельзя знать, — не женское дело. Итак, все очень просто, и незачем бы мне возвращаться к этому, но ведь теперь важно установить, каким образом это связано с прочими моими жизнями.