«Мы» говорят в тревожные времена и тревожным голосом, это слово общности, социальное, придающее силы, тогда как «я» — слово обособленности, индивидуалистическое, самовлюбленное, эгоистическое. По крайней мере, таким оно кажется. Но у слова «мы» есть свой недостаток. Оно расплывчато и безответственно. Легко, например, сказать: «Мы народ голубиного нрава»[222]
, — гораздо труднее: «Я человек голубиного нрава». Любой может сказать: «В нас живы великие заветы Гуса[223]», — но у кого повернется язык сказать: «Во мне живы великие заветы Гуса»? «Мы» проливали кровь и жертвовали своей свободой ради общего блага. «Я» же, простите, ее не проливал. Пока «мы» приносили какие-то жертвы, «я» сидел дома. «Мы» сплошь герои, мученики и братья, «мы» — это само великодушие и жертвенность, «мы» боремся, «мы» требуем; право, я могу похвастать весьма красиво звучащим «мы», весьма мужественным, доблестным и заслуженным «мы», к сожалению, сам «я» начисто лишен этих «наших» добродетелей! Но даже архисовершенное «мы» ни на йоту не придаст мне значительности и не прибавит веса моим скромным заслугам. Никакое «мы» меня не спасет, если я ничего не сделал сам, не подал хотя бы луковку в виде милостыни. «Я» — слово практическое, обязывающее и деятельное, оно куда скромнее, чем «мы», оно тревожно и весомо, «я» — это одновременно слово совести и слово действия.«Мы нация, давшая миру…»
У нас любят говорить: «Мы — нация, давшая миру Гуса, Жижку, Сметану, мы — нация Коменского[224]
». В свою очередь, немцы говорят[225]: «Мы нация Гете, Канта, Бисмарка» и не знаю кого там еще. «Мы — нация Гете!» А ты, пишущий и говорящий это, какое отношение имеешь к Гете? Ты чем-то похож на него? Ты мудр и человечен, любишь Францию, пишешь стихи и подаешь миру пример? «Мы — нация Шиллера!» А взываешь ли ты вместе с Шиллером «In Tyrannos»[226], требуешь ли вместе с ним: «Sir, geben Sie Gedankenfreiheit»?[227] «Мы — нация Канта!» Но видишь ли ты, как видел Кант, в человеке цель, а отнюдь не средство? Были Гете, Кант, был кто-то еще, но есть ли в этомЧужие влияния
Стоит нашему брату столкнуться в своем отечестве с чем-то новым, как он тут же спешит провозгласить, что это чужеземное влияние. Выражение «чужие влияния» заключает в себе две исходные посылки: 1) все стародавнее и укоренившееся, разумеется, «наше», чешское, родное, исконное; 2) у нас само по себе не может возникнуть ничего нового. В связи с первой из этих посылок я хотел бы вспомнить нашу отечественную сливу, родиной которой является Персия; название складного ножа, которое пришло к нам из Франции, а также тысячи других вещей, начиная с курения табака и кончая университетским уставом, на которых можно было бы доказать, что наша жизнь космополитична, пестра и экзотична, по крайней мере, так же, как Этнографический музей. Но ведь при этом слива не превратила нас в персов, а табак — в индейцев. Напротив, то и другое сделало нас еще больше самими собой. «Первородность» зависит не столько от происхождения, сколько от самобытности восприятия. Дайте чеху почитать Гуса или, скажем, трактат Жижки о военном искусстве, и если он вынесет из этого чтения поверхностное, заурядное впечатление, значит, он вынес из этих самых что ни на есть чешских книг лишь «чужое влияние». Но вот он прочитал Лао Цзы или, скажем, воззвание Армии спасения[229]
и воскликнул: «Боже мой, вот слово, которого я ждал всю свою жизнь!» — и преисполнится решимости, — нет, не приобрести китайскую косичку или униформу Армии спасения, а жить счастливее и свободнее, чем жил до сих пор, тогда вы можете не сомневаться: этот чех не живет на чужой манер. Неравнодушное, глубокое восприятие — надежное противоядие от чужого и гарантия самобытности. Даже культ оперетты, сказал бы я, не импортное поветрие, а национальная слабость. Чужое только то, что нам безразлично, к чему мы себя принуждаем и к чему мы внутренне безучастны. С этой точки зрения многие национальные лозунги, отечественная продукция и доморощенные идеи представляются плодом «чужого влияния». Все зависит от того, как вы воспринимаете те или иные вещи.Смерть