Повторяю, шантаж был мелкий, поспешный, он тут же с грохотом провалился, и писать мне о нем просто противно. Но тем страшнее был взрыв страха и бессильной ярости, который обуял наших женщин — мать, дочку и соседку. Женщина с каменным подбородком — и сейчас он у нее был точно каменный — по-медвежьи вставала на дыбы и ревела: "И чтоб ни мой муж, ни мой зять, чтобы они никогда, никогда… Посажу!" И тут я вдруг понял — не на медведицу она, а на разъяренную волчицу, на Лоббо — короля Курумпа похожа. Визжала дочка, но у ней получалось жидко, дробно, много хуже, чем у матери, — еще опыта не было. Я не стал говорить, я просто захлопнул дверь у них перед носом. Кроме всего прочего, у меня в тот день ночевало два моих старых приятеля по Тайшету. Муж и жена. Как всегда во время отпуска они в эту пору приехали в Москву, чтобы работать в Ленинской.
— Что там происходит? — спросил меня муж.
— Ничего, — ответил я. — Но этого парня они, кажется, точно упустят.
А вечером Женька зашел ко мне. Мы сидели втроем и пили чай. Он остановился на пороге красный, франтоватый, совершенно трезвый и сказал:
— Здравствуйте, товарищи!
— Здравствуй, Женя, — ответил я. — Чаю выпьешь?
Он подошел и сел.
Моя знакомая налила ему стакан, и он стал молча пить и так о чем-то задумался, что даже положить сахар забыл.
— Прости меня, старик, — сказал он как-то по-особому.
— Да Господи же! — ответил я.
— Вот ты видел вчера, какие они?
— Ну, ладно, ладно, — ответил я торопливо. — Еще налить?
Он посмотрел на меня, поколебался и робко спросил:
— А вот этого самого бы, а?
Я тоже поколебался, — ведь это на меня орали из-за него сегодня утром. Ну да черт с ним, впрочем, — подумал я, подошел к шкафу и налил ему полстакана водки.
— Вот все, Женя! — сказал я строго. Он махнул рукой:
— Да ладно, старик.
— Это вам ладно, а не ему, — ответил за меня мой гость. — Вы знаете, что сегодня было…
Он выпил водку залпом, просто влил ее в глотку и задумался.
Мы трое сидели молча и смотрели на него.
А у него было очень задумчивое и ясное лицо — не печальное, не скорбное, а именно ясное и задумчивое.
— Ты же сам все видишь, — сказал он мне вдруг. Я ровно ничего не видел, кроме того, что все получается очень, очень скверно. Но все-таки сказал:
— Вижу, конечно. — Мне не хотелось говорить обо всей этой мути при друзьях.
— Да что ж там! — покачал он головой. — Даже котенка не пощадили. А ты человека хочешь…
Он больше уже не говорил "страна" или "сторона". Пожалуй, только в первый день знакомства я слышал от него это словечко. Но я запомнил его это жесткая сторона. Но только ли в одной жесткости и черствости заключалась вся ее античеловечность? Мне кажется, что еще и отсутствие простой человеческой честности и переживал он, и двери запертые от всего мира, и собственничество, доросшее поистине до мании, и железный женский деспотизм, самый страшный и омерзительный в мире. И беспомощность мужчин, и многое, многое другое.
— Ну, тут кое-что зависит и от вас, — нравоучительно сказал мой гость.
Но Женька только мельком посмотрел на него и вдруг спросил меня с горькой усмешечкой:
— А свадьбу-то нашу помнишь?
Ох, еще бы мне не помнить эту свадьбу!
Попы не церемонились: все там было по принципу — скорей, скорей! Венчали Женьку буквально между двух гробов, а вообще в церкви стояло их шесть: я сосчитал точно. В них вытянулось шесть желтых и синих покойников со сложенными руками, над ними надрывались родственники, махали кадилом и пели попы, а посередине было четырехугольное пространство, и вот на нем водрузили аналой — и поставили невесту в белой фате и печального строгого жениха с опущенными глазами, а мы — хотя нас было не особенно много — просто путались среди этих гробов. Я, например, прямо-таки упирался спиной в один гроб, в тот самый, над которым плакала, ну просто разливалась какая-то бабушка: "Да милый ты мой! Да ненаглядный же ты мой! Да почему же не меня, старуху, ясный сокол ты мой…" И вдруг обернулась и зашипела на меня: "Как стоишь? Задом к иконе стоишь, нехристь! Повернись!" Я повернулся и оказался спиной к другой иконе. Ее уже держали над парой. И уже гремел "Исайя, ликуй!" и "Гряди, голубица". И розовые туфли, и белая фата, и потупленные глаза, и молодость, блеск, счастливый шепот, счастливые слезы.
А еще были белые свечи, обвитые золотой канителью.
— Ты помнишь те белые свечи? — сказал Женька. — От моей-то отгорело больше.
Я только рукой махнул. Действительно, было отчего напиться. Но ведь Женька тогда это и сделал. Я спросил его:
— Так ты думаешь, все потому, что свадьба была такая?
Он вдруг засмеялся, посмотрел на меня как на маленького и встал.
— Ладно, пойду, а то там мои…
Когда он открыл дверь, мать мимо нас шмыгнула в кухню.
Женька кивнул мне на нее и закрыл дверь.
Вот это и был самый большой и важный разговор из всех тех, который мы пробовали с ним завести. И то, как видите, он не удался.