Мой папа взялся ниоткуда. Нет, разумеется, у него были родители: моя бабушка Женя и мой дедушка Аркадий, которого папа не помнил, потому что он погиб летом сорок первого. Была также хоть и поредевшая от нацизма, но все еще внушительная мишпуха[4], однако все мужчины в ней были обыкновенными еврейскими гешефтерами. Ни в одном из папиных родственников я не усматриваю общих с ним генов. Проявленных, уж точно. Папа самозародился из какого-то опаринского бульона. Родственники его любили — евреи, как известно, очень родственные, прямо как чеченцы. Так что они его, конечно, любили, но держали за мэшугинэ фиш[5]. В их делячьих башках не укладывалось, почему Юрочка, такой умный, такой а идишэ копф[6], вместо того чтобы делать деньги, пишет буковки в ущерб семейному достатку. Даже бабушка его не понимала. Когда она спрашивала по телефону, чем он занят, а папа отвечал: «Работаю, мам», бабушка переспрашивала: «Ты на работе, сыну?» — «Нет, мама, я пишу». — «Ах, пи-и-ишешь…»
Мой брат оглох и стал художником. Он оглох на одно ухо после того, как переболел свинкой. Во время болезни он плакал, потому что из-за распухших желез ему было больно есть, и сквозь слезы читал переписку Ван Гога с младшим братом Тео. Там были цветные вкладыши-иллюстрации. Брат потребовал купить ему масляные краски. Ему было одиннадцать лет. Детям такого возраста масло не дают, им дают гуашь или, хуже того, акварель. Кроме того, мой брат до этого если и рисовал, то нисколько не лучше, чем обычные дети, — чирикал каких-то там человечков. Но папа купил — и краски, и кисти, и грунтованный картон. Первым делом брат сделал копию вангоговского портрета с отрезанным ухом. Она была удивительно точной. Затем он начал писать свое. Он стал художником сразу, в одночасье. У папы появились новые нескончаемые заботы. Он показывал брата разным мастерам и наконец устроил к Борису Биргеру; он сколачивал для него подрамники; таскался вместе с ним и его картинами на какие-то домашние выставки. Но главное — часами сидел с ним на кухне и говорил о живописи. У папы с братом был мощный общий знаменатель в художественных стремлениях: они оба искали опору в гуманистическом начале и оба верили в силу цеховой солидарности. Оба любили сцену из фильма Шенгелая, где Пиросмани предлагает мэтрам тифлисской академии построить дом в центре города — чтобы всем было удобно добираться, — сходиться там за самоваром и говорить об искусстве. Только вот папа научился мастерски избегать ловушек ложного пафоса; выстраивал гармонию через адскую работу, многотрудный поиск единственного варианта. Брат тоже был трудягой, но пер напрямик, норовил заменить кропотливый поиск и отбор неотесанной страстью и впадал в неизбежную патетику. Не потому, что дурак, а потому, что верил (и до сих пор верит) в возможность одномоментного озаряющего слияния с Истиной. И все же его бесхитростный героический замах позволил ему написать несколько выдающихся работ.
После того как стало очевидно, что гений не я, как все раньше думали, а мой брат, папа частично снял с меня жесткий прессинг воспитательных инициатив, которым я подвергался с детства. Мало того что, пока мой братец рос вольготно, как саксаул, от меня требовали порядочности, к которой я совершенно не расположен, папа — мой добрый, мой мудрый папа — решил вдобавок сделать из меня супермена и, когда мне исполнилось десять, отдал в Самбо.
Школа «Самбо-70», придуманная чемпионом мира Давидом Львовичем Рудманом, который, собственно, изобрел само Самбо, которое чем-то там отличается от дзюдо, — эта школа была больше чем школа: для своих питомцев она была настоящим клубом. Здесь стоял самовар, и устраивались чаепития; здесь царили дружба и взаимовыручка. И только меня здесь страшно пиздили.
Через три месяца я собрался с духом и объявил папе, что бросаю. Папа долго молчал, аккумулируя в лице всю скорбь еврейского народа, это ему хорошо удавалось, а потом сказал: «Бросишь самбо, я тебе больше не отец!».
Папа повел себя в точности как ветхозаветный Иегова, отвращавший свой лик от народа Израиля, когда тот плохо себя вел или не слушался.
У папы и внешность была вопиюще библейской, это видно на всех фотографиях. Особенно выразительными были руки. Неожиданно крупные, при его сухощавости, ладони, мощные, с натруженными пальцами. Руки плотника. Дальше аналогия не продолжается. Я не Мессия, а дрожащий мальчик с картины «Явление Христа народу». А вот папа действительно был плотником. Ко всему еще и плотником. В нашей теплостановской квартире он превратил большую комнату из смежной в отдельную, построив своими руками мебельную стенку.
А может, папа был не плотник, а столяр?
Однажды он вернулся домой поздно из каких-то гостей. Все уже легли спать, и папу встретила только наша собачка Джуди. Папа был прилично выпивши. Он сел в коридоре на откидной стульчик, который тоже смастерил сам, погладил собачку и сообщил ей из Чехова: «Ты, Джуди, существо насекомое. Ну что ты супротив человека? Все равно что плотник супротив столяра».