— Эй вы, послушайте! — прокричал незнакомцу Зубик таким решительным и вызывающим тоном, что, устыдившись, он, Макс и Лёка подошли и встали у Зубика за спиной, для внушительности, как и Зубик, скрестив на груди руки. — Что вам надо от нас, любезный?
При этих словах Зубик выставил вперёд правую ногу и даже притопнул легонько каблуком, видно, вообразив себя полководцем, с обнажённой шпагой встречающим врага. Незнакомец замер, всплеснул руками и неожиданно громко захохотал. Смех его, хрипловатый, нутряной, походил на лай простуженной собаки. Так он и исчез, сгинул на боковой дорожке, с шумом продираясь сквозь кусты боярышника, — высокий, нелепый, хохочущий. Они были спасены.
О подвиге Зубика во дворе стали ходить легенды. Рассказывали, будто бы незнакомец гнался за ними с пистолетом, настоящим пистолетом Макарова, сунув руку с оружием в левый рукав пальто, как в муфту. И Зубик будто бы, спрятавшись за деревом, ловко свалил его приёмом каратэ. Чистейший вздор. Но Зубика эти слухи нисколько не смущали. Возможно, в глубине души ему даже льстили нежданная слава и популярность. Хотя виду он не подавал. Зубик не был хвастуном.
Счастливое время! Дня не могли прожить друг без друга. Зимним вечером в полутёмном подъезде клялись в вечной дружбе и в знак верности кололи указательный палец иголкой от значка, расписывались кровью на тетрадном листе. Когда же это было — года два, или три, или четыре назад? А может быть, и вовсе не было такого? Нет, было, было!
— Костя, ведь мы же с детства друзья с тобой! Помоги! Поддержи, старина. На тебя одна надежда, — заговорил внезапно Серёжа, сам поражаясь своей отчаянной, странной речи. — Вдвоём нам будет легче справиться, а там, смотришь, и Макс… Вспомни, как мы раньше, вместе… А теперь… Демьян выступает не по делу. Хочет, чтобы я ему написал сочинение. К завтрашнему дню. Понимаешь?
Лицо Зубика стало неподвижным. Глаза сделались ясны, жёстки. Где-то в глубине их притаилась та непонятная властная сила, которая завораживала, подчиняла себе беспрекословно в прежние годы.
Когда Серёжа замолчал, подобие усмешки скользнуло по плотно сжатым губам Зубика. Плечи его передёрнулись.
— Боишься? — тихо, но очень внятно сказал Зубик. — Не хочешь на Лёкино место?
— Что? — переспросил Серёжа, всем затёкшим от напряжённого ожидания телом подавшись вперёд. И понял вдруг, отшатнулся расслабленно, будто от удара. Голова осела в плечи. И одно неотвязное застучало в висках: «Знал же, что не надо идти, не надо идти… Знал, тупица!»
И ещё почувствовал Серёжа, как неприятен ему, оказывается, Зубик. Как раздражает он его постоянно. Своей педантичной опрятностью в школе: форменный пиджак без единого пятнышка, на брюках стрелки, туфли блестят зеркально, — и своим всезнайством. Обязательно надо выставиться на уроке. Не может без этого. Даже завуч Нина Петровна — уж на что решительная женщина! — даже она замолкала в растерянности, когда Зубик начинал развивать свои завиральные идеи о комплексе наполеонизма у героев Достоевского.
И ещё этой дурацкой записной книжицей, в которой у Зубика, помимо длинных выписок из «Божественной комедии» и из «Фауста», цитат из Гегеля и Канта, целых страниц, заполненных описанием различных животных из десятитомного собрания Брема, были карикатуры на ребят и учителей, на всех подряд, а внизу подписаны глупейшие прозвища. Учителя биологии, например, худого очкарика с зеленоватым узким лицом, он изобразил в форме горохового стручка. С тех пор и прилипло к бедняге — Стручок. Ну, у того-то хоть было некоторое сходство. А его, Серёжу, старого приятеля… Его за что? И ведь надо додуматься — нарисовал, подлец, с тонюсенькими, безвольно болтающимися руками, тонюсенькими ногами, нитяной шейкой и крохотной головой. А внизу подписал: «Лапша». Почему вдруг Лапша? Отчего Лапша? Нелепость какая! Они чуть было не подрались тогда из-за этого. И вот теперь опять — и стыдно и такая злость.
— При чём тут Лёка? — сказал Серёжа глухо.
— А при том, — спокойно, слегка растягивая слова, ответил Зубик. — Не понял ещё? Я даже рад, что так получилось. Может быть, в этом и есть справедливость жизни… Ты не забыл про сквер?
Едва только произнёс он это, Серёжа уже знал, какой сквер и почему имеется в виду. Памятью безвольно повисших рук своих, памятью ослабевших до дрожи в коленках ног, влажноватой, потливой памятью страха, которая неистребима, — знал.
И первое, что пришло в голову: «Ну, зачем он об этом? — И ещё: — Откуда дошло до него? Ведь Лёка тогда — никому. А было ли вообще? Не было ничего. И вспоминать не о чем. Лёка сам во всём виноват. Кто окликнет, ударит, прикажет — за тем и потрусит по-собачьи привычно, готовый всегда с безоглядной покорностью повиноваться. Он же, Серёжа, совсем другое дело…»