Иван вначале не понял, не мог понять, за что его ударил Пухтик, — за то, что вскочил прокатиться? А когда увидел снова повернутое к себе довольное лицо и услышал: «Ну что, будешь цепляться?» — и злость, и жалость к себе, и обида застлали глаза. Тогда Иван привстал на ногах, выпрямился и, боясь, что ноги сорвутся с круглого дышла, размахнулся и со всей силы, какая только была в правой руке и во всем выпрямленном теле, отвесил оплеуху. Увидел, как Вавилина голова вместе с широкими плечами тяжело болтнулась влево, и тогда соскочил на дорогу, едва не зарывшись носом в песок.
— Тпру-у-у! — дико закричал Вавила, круто поворачивая жеребца к забору.
Спеша, привязал его, рванул на себя частоколину, но подбежавший Иван обхватил его сзади вместе с колом, прижал к себе.
— Пусти, мать твою… Я тебе покажу размахивать руками, — рванулся Вавила.
Но Иван держал крепко. Ноздри его побелели, он тяжело дышал.
— Будешь знать, как сечь кнутом, как драться!
— Пусти!.. — рванулся еще раз Вавила.
И Иван едва удержал его, крикнул:
— Алеша, сюда!
Алеша только теперь понял, что произошло, и подбежал к месту боя.
— Тихо, дядька, тихо! — сказал он спокойно, вырывая у Вавилы кол.
Вавила понял, что с двумя ему не справиться, и как-то сразу ослаб, обмяк. Иван отпустил руки. Вавила вялой походкой подошел к коню, отвязал его, вскочил в возок.
— Я тебе, байстрюк партизанский, еще покажу. Щенок! — и полоснул жеребца кнутом.
— Поговори, поговори еще, так не то съешь! — крикнул ему вслед Иван.
Ребята не знали, что Пухтик ехал из района и что недолго осталось ему быть председателем.
Спина у Ивана горела огнем, на рубашке темнел грязный след кнута, но Иван был рад своей победе. «Подожди, еще не то будет», — подумал он самоуверенно, и это запальчиво-гордое настроение не оставляло Ивана весь вечер.
Кажется, когда Иван сцепился с Вавилой, на улице никого не было, но в клубе уже говорили, что Иван с Алешей отлупили Пухтика, и хлопцы и девчата, а особенно мальчишки, расспрашивали о подробностях «боя». Иван молчал, рассказывал Алеша. Как они шли по улице, как их перегнал Пухтик на жеребчике и как Иван захотел прокатиться… Когда Алеша, может, в пятый раз рассказывал о сегодняшнем случае, Иван вдруг почувствовал какое-то беспокойство. Обвел глазами клуб — на середине толкались танцоры — и встретился с упрямым и напряженным взглядом Веры. Она стояла в углу в группе таких же, как сама, подростков-школьниц. Они уже часто бегали на вечеринки, но в круг входить не осмеливались, больше жались по углам. Она окончила шесть классов, немного вытянулась, но все равно была маленькая, и только глаза с прямым серьезным взглядом показывали, что в голове у нее все время идет напряженная работа мысли, а тонкая фигурка и маленькие, отскочившие бугорки-груди, едва обозначенные под платьицем, и покатые плечи говорили, что растет красивая, ладная девушка.
Иван встретился с ее взглядом и вздрогнул. Почувствовал, как жаром обожгло всего, сладко и тоненько заныло в груди. Он подошел к девчонкам, пошутил:
— Ну, стрекозы, почему не танцуете?
— Так, — ответила за всех Вера и опустила глаза, а потом тихо и как-то проникновенно-ласково, по-матерински, сочувственно, сведя брови над переносицей, спросила: — Очень больно?
— Не-а, — ответил Иван и вернулся обратно к ребятам.
Там Алеша уже рассказывал что-то веселое. Но Иван не слышал его. Он не знал, что происходит с ним. В душе у него поселилась радость. Он танцевал, выходил во двор покурить, сидел на лавочке, и всюду с ним была эта радость. Он танцевал и видел, что за ним следит Вера, и от ее взгляда ему было и неловко, и как-то тревожно, и снова же радостно. Он не видел, когда девочки ушли из клуба, но ему все время казалось, что Вера где-то здесь.
«Может, рассказать Алеше? — подумал он, когда они под утро шли домой. — А что я расскажу? Я ничего не знаю. Мне нечего рассказывать…» Но сам он знал, что у него что-то есть, хотя рассказать о нем он и не умеет и не смог бы. Оно как еле слышный голосок ручейка под весенним снегом: он и есть, и звенит где-то, переливается, и его не видно, будто и нет, а радость, что он есть, живет, будоражит душу.
Спустя год осенью Иван уходил в армию.
Ехала по селу подвода. На ней сидел пьяный Костик Михолапов с гармошкой. Играл и подпевал «Последний нонешний денечек». На подводе в соломе лежала Иванова торба, а в ней — сухари, обваренная колбаса и сало. Метрах в двадцати от подводы шли Иван, Лёкса, хлопцы, девчата, соседи. Шли Вавила и Четыресорок, и к обоим у Ивана не было зла. Даже жаль, что он расстается с ними. Вавила теперь работал конюхом, Четыресорок окончил курсы трактористов и сел на «ДТ». Шел Иван Емельянович, и Ивану было приятно, что он нашел время проводить его. Бабы плакали, мужчины молчали, пробовали шутить. Проводили по старому обычаю — за село. Иван прощался со всеми, кого видел, — старыми, молодыми, детьми. И было в этом прощанье что-то больное до слез, словно человека отправляли не просто в армию, а на войну…