В березняке было тихо и глухо. Пахло свежим подтаявшим снегом, мокрой берестой. Мирон шел целиной, оставляя за собой глубокие следы, часто останавливался, чтобы поглядеть то на одну, то на другую березку, шевелил губами. Потом совсем остановился возле кривой высокой березки, потрогал рукой теплую крахмально-скользкую кору. Встряхнул березку — обсыпал всего себя снегом. Постоял, вслушиваясь в шелест оседающих снежинок, в утреннюю стишенность, царившую вокруг, и вдруг засмеялся чуть слышным детским смехом. Высморкался, похлопал березку по стволу, словно пожалел: «Ничего, ничего…» — и повернул назад, в поселок.
Подходя к своему двору, вдруг насторожился, а потом прибавил шагу: увидел, что глухая стена сеней что-то очень темная, словно обугленная.
«О-о-о, здесь, видимо, сам пожар побывал», — подумал, торопясь в сад.
Низ стены огонь совсем не тронул, но выше все бревна были словно облупленные, потрескавшиеся, ребристые.
«Наверно, от стожка загорелось, — решил Мирон, проведя рукой по бревну, ощущая под пальцами податливую хрупкость сухого, мылкого угля. — Конечно, от стожка. Если б огонь шел изнутри — конец был бы хате. Если б выбился изнутри — был бы каюк и хате и хлеву».
Он вернулся во двор и уверенно толкнул дверь сеней, в темноте легко поймал щеколду на двери в хату, зашел.
В хате было душно и кисло. Мирон огляделся — в жидком полумраке увидел у стены кровать, перед ней вторую — поменьше, кушетку.
— Кто там? — послышался с кровати голос сына, и вслед за этим закраснелся огонек — сын курил в постели.
— Я…
Было несколько минут неловкой тишины, потом сын спустил ноги на пол — начал натягивать брюки. Подошел к дверям, зажег свет.
— А-а-а, это ты, отец… Проходи, раздевайся, — мягким, расслабленным голосом сказал Мирону, настороженно глядя на него.
Мирон почувствовал, что здесь его уже давным-давно перестали ждать.
— Дык я со двора… Снег вот обчистить бы, а то наслежу, — ответил, доставая из кармана полушубка рукавицу и смахивая ею снег с валенок.
— Вот ведь веник стоит. — Сын кивнул в угол, где стояли ухваты, и повернулся в сторону кровати: — Аня, вставай! Отец приехал.
На постели подняла круглое приятное лицо, а потом и села, закинув руки за голову, скручивая в толстый узел растрепанные за ночь волосы, женщина.
— Добрый день, невестушка, — чувствуя какую-то неловкость, поздоровался Мирон за руку, подступив к кровати, и сразу же отвернулся — уловил в разрезе голубой сорочки белую полную грудь.
Невестка поздоровалась, кивнула мужу Петроку:
— Подай одежду.
Мирон снял полушубок, шапку, повесил на крючок у порога, присел на лавку. Петрок уже обулся и в нижней, расхристанной на груди рубашке тоже присел. Теперь курили оба мужчины, густо дымя, перебрасываясь незначительными словами, обычными в случаях, когда люди давно не виделись и встреча большой радости не принесла. Мирон чувствовал себя виновато, словно чужой в этой хате. Сын тоже не мог нащупать то душевное равновесие, которое дало бы уверенность и искренность.
Тогда, когда они остались с матерью вдвоем и особенно когда мать умерла, он был очень зол на отца и думал, что прогонит его сразу же, как только тот посмеет заявиться. А теперь все зло прошло, как будто время размыло его, оставив мутный неприятный осадок. Петрок не понимал отца тогда, не понимал и теперь.
«Пожилой человек, дочерей замуж отдал — и вдруг бросает все: жену, семью — и идет куда глаза глядят. А теперь вернулся. Пошлялся, пошлялся, да куда ты денешься, вернулся, — думал Петрок, сидя на лавке. — Тогда так даже и слушать не хотел. Закрутило в мозгах, кровь заиграла, на молодое потянуло. А теперь как?.. Может, тоже просто так, на несколько дней, показаться? И повиниться. А может, боится, что не примем…»
Одна Аня вела себя так, словно все шло как нужно. Она то встревала в разговор мужчин, то слушала их, забывая о работе, которую только что делала, то выбегала из хаты, оставляя их одних, всем своим видом и поведением показывая, что появление Мирона, которого все считали почти пропавшим, ей приятно и радостно.
— А что, Грипина выехала куда или как?.. Сымониха, говорю, — спросил Мирон у сына. — Я шел через тот поселок, видел ее подворье. Остался один хлевчук с голыми стропилами…
— Сын забрал. В Солигорск.
— А рядом с ней кто это хоромину построил? Под жестью, на кирпиче.
— Костик Татаринов.
— Молодец. А Колядка опять куда-то съехал?
— Этот под Минск. Там дом купил — с садом, огородом — и в ус не дует.
— Вишь ты. Где и денег взял?
— Взял. Столько лет бригадиром был. Тянул ведь все. — Петрок поднялся, бросил окурок в печь. Там уже вовсю горели дрова, багрово-черные языки лизали устье. — Что натаскал, что сэкономил. Он из тех, что не пропьют, не прогуляют…
— Этот не пропьет, — подхватил Мирон. — Не-е-ет, не пропьет… И на Матренином подворье кто-то строится.
— Миша Гаврилов. Матрена умерла. Тем же летом, что и мама. А хату дочь продала.