— Ага, как поросята у дикой свиньи. Василь когда-то батрачил у Казановича, а у того был горбатый брат, Игнась, хороший садовник и человек смирный. Все ходил по лесу и щепил яблони. Увидит дичок — прищепит. Все Казановичи съехали после революции, а он остался, за садом присматривал. Его никто и не трогал.
— Еще одна такая яблоня есть в углу за Стаськовой пасекой, в ельнике, — напомнил Валера. — Яблоки сочные, но с горчинкой.
— Одичала, наверное… Вопщетки, и человек дичает среди чужих, и дерево тоже.
— Ага… Я летось в грибы пошел. Поздней осенью, уже листва осыпалась. Надумал и побежал… Грибов не набрал, а на яблоню наткнулся. Иду по ельнику, домой уже собрался, и вдруг — яблоко под ногами, потом еще… Думаю: откуда они тут? Может, наносил кто? Бывает же, тащит ежик, да потеряет… Гляжу дальше, а там вся земля усыпана ими вперемешку с листвой. Только тогда и яблоню заметил. Затиснули ее елки, как она, бедная, и выросла: тонкая, высокая, ветки с лапками воюют.
— Вопщетки, так оно и есть… Жил горбатый панок, и кто бы его вспомнил, кабы сам не напомнил о себе… Если поискать по лесу, еще много где можно встретить его работу. Делал человек свое дело, на него как на дитё смотрели: ходит с ножиком, забавляется… А оно вон как выходит… Каждый хочет чем-то прославиться.
Так вот: я, Мацак и Лександра Шалай. Лександра тоже хлопец был ничего, и силу имел, только больно суетлив, и голосок тоненький. Если не знаешь, то можно и за бабий принять. От такого голоса не жди серьезности: писком погоды не поправишь. Значитца, полезли мы втроем на крышу костёлка. Василь увидел, что нас ждет копотливое дело, и говорит: «Что мы, Игнат, будем этой вошебойской работой руки занимать… Возьмем колья, повыбиваем клинья, подважим одну стропилину, другую и спустим крышу на землю, к чертовой матери…»
Подважить и столкнуть можно было, да какой толк… Говорю: ступай, Василь, подгоняй подводы, а мы тут с Лександром черепицу сымать будем. Са́мо трудно было начать, взорвать железную обшивку, что шла по коньку, а конек оголился — там пошло полегче. Мы приспособили мешок, как кошель, связали вместе двое вожжей, перекинули через слегу, рычаг такой сделали. Я загружаю мешок черепицей, а Лександра спускает его вниз. Выгрузит — и снова подает мне наверх…
Я тебе скажу, если б не Вержбалович, полез бы я на тот костёлок? Все-таки божий дом, нехай и не нашего бога, и веры в него у меня не было. Бог богом, а коли сам не сделаешь — никто не поможет. Да Вержбалович подъехал ко мне так, что и отступать было некуда. Кто, говорит, окромя тебя, все это порядком сделает? Если бы, говорит, надо было только развалить его, этот костёлок, тут легко найти кого угодно, а надо ведь и сложить все обратно. В районе я договорился, паровик дают, и спрячем мы его под эту черепичную крышу. Заместо креста трубу поставим, во как оно будет. И с религией надо бороться… Делали мы эту работу ночью. Как только я не сорвался вниз — сам не знаю. Встали люди утром, глянули на костёлок, а он стоит без головы, стропила просвечивают. А черепица уже там, на взгорке, где мельница должна стоять…
— Ломать — не строить, — заметил Валера, подтолкнув плечом сумку.
Игнат Степанович только чмокнул губами и замер, прислушиваясь к чему-то, потом повернул к нему голову:
— Я тебе скажу, и разбурить, если сделано с головой и серьезно… Кажется, что там такого: ни единого железного гвоздя, только стяжки на болтах, будто все само по себе держится, а не подступиться… Я два дня приглядывался, и с той, и с другой стороны заходил, прежде чем лезть наверх.
— Ну, а… если б это теперь, в наши дни, пришел к вам… председатель и попросил: «Игнат Степанович, помоги…» Полезли бы вы, как тогда, а?
Игнат Степанович молчал, словно не слышал вопроса, и, навострив слух, к чему-то напряженно прислушивался.
— Постой, Валера, давай послушаем… — поднял руку.
Запрокинул голову в небо, разинул рот, обсыпанный седой щетиной, и застыл неподвижно, точно охотничья собака, учуявшая зверя.
Валера тоже прислушался. Откуда-то, казалось с высокого неба, доносился протяжный тоненький звон. Нет, это была не песня первого жаворонка, не пчелиное жужжание…
Перед ними лежало широкое, темное, будто затуманенное пылью поле. На нем изредка встречались стеклышки-лужицы, они сверкали, искрились. Поле спускалось вниз, в широкое раздолье, и уходило дальше, к лесу. Что-то волновало, тревожило Игната Степановича — то ли само поле, то ли это весеннее зумканье, — словно он только что поправился и вновь ощутил счастье жить и изведать радость жизни. Радость ступать по этой жесткой, затверделой стежке, скользить по льду, усыпанному изнутри потом вешних капель, и слушать доносившееся с неба зумканье.