Нет у меня и желания оригинальничать. Многие эмигранты (бело-, разумеется) отказывались печатать по советским правилам и в 1920-е годы, у просоветских издателей (Набоков в 1924 году пишет матери: «…сунулся я съ моей трагедией [г. Морна] къ Гржебину… но оказалось, что он печатаетъ по новому правописанью, что, конечно, мне не подходить»), и в 1940-е, когда Бунин отказывался печатать «по-новому» в обезсилевшем «Новом Журнале». Потом поколения сменились и сопротивление сошло на нет.
По соглашению с московскими и петербургскими издательствами, где я печатаю свои оригинальные вещи и переводы, я сохраняю только две-три черты старой школьной русской орфографии, оговоренные в каждом издании как «особенности правописания автора (или переводчика)»; и «особенности» эти — просто вешки, столбики или кресты на дорожной обочине, напоминающие о произошедшей здесь некогда катастрофе.
Затри месяца до выхода книги издательство стало передавать мне просьбы об интервью репортеров разных газет, журналов, радио и телевизии (из последнего ничего не вышло). На некоторые из них я согласился, и мне были присланы вопросы, на которые я ответил письменно. Эти интервью (за вычетом радио) печатаются здесь в хронологическом порядке и с некоторыми изъятиями, чтобы избежать чрезмерных повторений. Сверх того, я привожу в своем переводе ненапечатанные ответы сотруднику известного американского еженедельника, а также сокращенный перевод беседы по-английски с одним канадским ученым, издателем альманаха о Набокове (в электронном эфире).
Это интервью появилось первым в череде, в номере от 25 сентября 2009 года «Книжного квартала» — литературного приложения к газете «Коммерсантъ». Вопросы, присланные Григорием Дашевским, оказались самыми серьезными из всех, полученных тогда и потом.
Перевод останется переводом. В приведенном вами положении я имел в виду собственно роман, т. е. тот род прозы, в котором композиция есть главная особенность и даже может быть его raison d'etre. Под композицией я разумею построение и взаиморасположение частей и тематических узлов и развязок в их отношении к внутреннему времяобращению. Не понимая этого (как не понимал этого по-видимому Тургенев), или понимая, но не владея искусством композиции (как например Чехов или Бунин), нельзя написать романа в собственном значении этого (неудачного, впрочем) термина. У Набокова же это искусство компоновки доведено было до высот, о самом существовании которых прежде не подозревали. Законченность подразумевается в любом деле, но тут от художника требуется гораздо больше, нужна завершенность, племянница совершенства.
Перелагая роман на другое наречие, переводчик должен, конечно, пытаться по мере сил сохранить это ощущение завершенного строения. Если оно брошено в лесах и неконченным, то верный перевод, оставаясь в границах своего скромного назначения, передаст ощущение незавершенности. Однако я думаю, что в записанных фрагментах «Лауры» частности позволяют делать некоторые небезразеудные предположения о целом. Например, первые пять глав дают последовательное и как будто непрерывное развитие сюжета. Кроме того, у меня есть основания (я привожу их в своем пространном описательном послесловии) полагать, что написан был и финал романа — проем выхода, с дверными косяками и притолокой, но без дверей и даже без стены.
Я не вижу, отчего это может быть необходимо. Может быть даже свободнее себя чувствуешь, переводя фрагменты, да еще и неотделанные, — нелегко ведь отогнать ощущение относительной безнаказанности за возможно неверно понятое место, потому что привыкаешь воображать, будто неясность его объясняется как раз фрагментарностью и недоработкой, а не слабосилием или скудоумием переводчика.