Но тут впервые было отвергнуто, обругано и обесчещено мое настоящее, ничем не подкупное, человеческое чувство. Отец все продолжал сечь меня и читать свои наставления на тему, как надобно дворовому мальчишке обходиться с господами.
Под самой розгой как-то я успел задуматься о слове — дворовый мальчишка. Скорой молнией мелькнули тут в возбужденной голове моей какие-то новые, ни разу еще не посещавшие меня мысли. Какие-то странные, никогда не виданные мною предметы сверкнули в залитых слезами глазах моих, — что-то уродливое, в высшей степени изможденное и страдающее стало тогда предо мною, освещенное вывеской — дворовый, и плакало вместе со мною. Собака — дворовая, Агафью зовут дворовой, — думалось мне, и тут я вспомнил, как мы с матерью были в гостях у попа, и поп спрашивал про меня у матери:
— Он у вас к дворне приписан?
— К дворне, — смирно отвечала моя всегда тихая, покорная мать.
— Значит, и я дворовый? — спрашивал я себя, не чувствуя острых и резких уколов жидких березовых прутьев.
«Дворовый!» — ответила мне горячая волна слез, вдруг с новою силой хлынувшая из глаз моих, — и я стал с этого времени человеком, потому что вся грудь моя закипела тогда той непримиримой, никогда не прекращавшейся злобой, которая сделала хрипучим и шипящим мой некогда звонкий голос и от которой избавит меня только темная, навсегда мирящая людей друг с другом могила…
Молча и низко нагнувши голову, стаскивал я шапчонку с моей головы при встрече с белобрысым существом. Как теперь помню, что-то в высшей степени тяжелое и горячее подкатывалось мне в такие времена под грудь; хотелось почему-то тогда удариться этой грудью о землю, валяться по ней, биться о нее, громко стонать и плакать.
— Эй ты, мальчишка, поди-ка сюда, — властительно повелевал мне барин, и я подходил к нему теми медленными, неровными шагами, какими подходят обыкповенно молодые щенки к людям, которые их дрессируют.
— Ну что, выучил тебя отец шапку снимать перед барином, а? Ха, ха, ха! А? Выучил?
— Выучил-с…
— Да ты что буркалы-то свои все в землю прешь? Ты прямо на меня смотри. Ты, верно, стыдишься чего-нибудь? Должно быть, украл что-нибудь?
Эти вопросы, так сказать, постоянно дрессировали меня, как щенка. В той избе, где я родился, ни разу ни одна мать и ни один отец не спрашивали у своих ребятишек:
— Петрушка! Зачем ты, как бык, все в землю бельмы-то пулишь? Стыдишься, должно быть, оттого, что украл что-нибудь?
Там, в этих избах, где по зимам народ мерзнет от холода или околевает от угара, как запечный таракан, где голодные дети действительно по-собачьи грызутся между собой за кусок столетнего калача, украденного матерью на прошлом базаре, — в тех избах так не говорили, и потому молодой ум мой сообразил, что барин, должно быть, неимоверный дурак. Я пристально всматривался в его блестящие сапоги с высокими каблуками, в его сельскую, из смурого полотна, коротенькую жакетку, в длинные белые ногти, — и решительно перестал считать его человеком. До того все, что я видел в нем, было противоположно моим пониманиям. Вследствие всех этих безмолвных и крайне занимавших меня дум — каким именем назвать мне это, в первый раз подведшее меня под отцовскую розгу, существо, — я назвал его «полтора платья», к чему мне главным образом подала повод барская шинель с длиннейшим, по тогдашним модам, капюшоном.
Быстро разнеслось по дворне это название. Могу сказать, что многообразные вариации этого слова доставили дворовым много поводов к различным до бесконечности характерным рассказам о господах вообще и о нашем барине в частности. Унылые стены избы начинали смотреть как будто веселее, когда по ним прокатывался могучий хохот сорока человек, подлейший ужин которых приправлялся этими рассказами.
— Так как же, как же, Петруша? — спрашивала меня молодежь, выщипывая мох из стен избы для того, чтобы набить им свои трубки, за невозможностью где-нибудь раздобыться на табак. — Полторы одежи, говоришь, один носит?
— Один! — радостно отвечал я, справедливо сознавая себя героем вечера.
— Сам-то он — ни два ни полтора, а полторы одежи носит, — вклеивает в общий разговор свое серьезное слово общий всем дедушка Трифон — Нестор дворни, все лицо которого поросло седыми колючками.
Общий хохот единодушно и искренно провожает дедушку Трифона в его медленном и задумчивом походе на теплую печь; а за барином окончательно остался титул: ни два ни полтора.
Тонким дискантом затянул было кто-то песню:
И, конечно, эта песня заслужила бы и дружный хохот и одобрение, если бы молодые женщины, бывшие тут, единогласно не восстали против нее, потому что дворовый поэт приделал к ней такой соленый припев, которого не могли даже вынести твердые и потому нисколько не взыскательные уши наших дворовых бабочек.
Посыпались анекдоты, из которых самый замечательный был тот, который рассказывал, как будто бы один барин вдвоем с немцем-управляющим старались однажды счесть полтора — и не сочли, а кучер, который их вез, счел без всякого разговора.