Наконец, не так уж легко понять чужой язык, особенно латынь. Наша философская терминология не совсем похожа на обычную речь, а средневековая терминология совсем не похожа на современную. Можно заучить основные термины, но в средние века они часто значили прямо противоположное. Самый явный пример — слово «формальный». Теперь мы говорим: «Я послал ему формально извинение» или «вступление в клуб — чистейшая формальность». Святой Фома понял бы это не так, как мы: он решил бы, что вступление в клуб исключительно, бесконечно существенно, связано с самой глубокой сущностью клуба, а извинение было просто душераздирающим. Ведь на языке томизма «формальный» — значит «обладающий качеством, которое делает вещь ею самой». Когда он говорит, что все на свете состоит из формы и материи, он, не без оснований, считает материю более загадочной, неопределенной, безвидной, а вот печать неповторимости — это форма. Материя, так сказать, текучая, однородная часть мироздания; и современные физики начинают с этим соглашаться. Форма же делает из безвидной глины кирпич — кирпичом, статую — статуей. Камень, разбивший статую, сам мог быть раньше статуей, а при химическом анализе статуя окажется камнем. Но анализ этот — химический, не философский. Каждый художник знает, что форма — не внешняя сторона, а суть его творений. Каждый скульптор знает, что форма статуи — не вне статуи, а внутри, нет, внутри скульптора. Каждый поэт знает, что форма сонета и есть сонет. А если критик не понимает, что это значит, он не вправе беседовать со схоластом.
Глава VII. ВЕЧНАЯ ФИЛОСОФИЯ
Как жаль, что слово «антропология» связано лишь с изучением антропоидов! Оно безнадежно ассоциируется со спорами доисторических ученых о том, окажется ли какой–нибудь камешек зубом обезьяны или человека (иногда спор кончается тем, что это — зуб свиньи). Несомненно, должна быть чисто естественная наука о таких вещах; но самый термин лучше бы применять к изучению других проблем, не только более важных и глубоких, но и тесно связанных с человеком. Новые американские гуманисты заметили, что старые гуманитарии занимаются не самим homo[104], а условиями его жизни, экономикой, средой и т. п.; точно так же антропологи копаются в предметах, не столь уж тесно связанных с антропосом. Они рыщут по истории и доистории в поисках не столько Человека Разумного, сколько неразумной обезьяны. Homo sapiens может быть познан лишь в связи с sapientia[105], и только книги, подобные книгам святого Фомы, действительно ей преданы. Короче говоря, должна существовать антропология, изучающая человека, как изучает Бога теология. В этом смысле святой Фома (быть может, прежде всего) великий антрополог.
Прошу прощения у всех превосходных ученых, изучающих человека в его связи с биологией. Однако, мне кажется, они первые согласятся, что в науке массовой есть перекос, ибо она сводит изучение человека к изучению дикаря. Дикость — не история. Она — или начало истории, или конец. Подозреваю, что самые крупные ученые согласятся со мной — да, многие ученые заблудились в джунглях и, стремясь изучить антропологию, не пошли дальше антропофагии[106].
Я намеренно начал с извинений перед истинными учеными, которых могли бы (но не должны) коснуться мои нападки на дешевую, массовую науку. Дело в том, что антрополог Аквинат очень похож на лучших нынешних антропологов — на тех, кто именует себя агностиками. Это настолько важно, что об этом нельзя забывать и непременно надо поведать.
Святой Фома очень похож на великого Томаса Гексли[107] — агностика, выдумавшего само слово «агностицизм», и очень не похож на тех, кто жил после него, но до гекслианской эры. Он почти буквально предвосхищает метод агностиков. Он тоже предлагает идти за разумом, куда тот поведет, только у него разум ведет в иные края. Он выдвигает на удивление современный, даже материалистический принцип: «Все, что есть в сознании, было в чувствах». Мистик начал бы с другого, он начинает отсюда как современный ученый, да что там — как современный материалист, которого и ученым не назовешь. Платоник, во всяком случае — неоплатоник, сказал бы, что сознание освещено изнутри. Святой Фома упорно твердит, что свет проникает туда через пять окон, которые мы зовем чувствами. Но он хочет, чтобы свет, приходящий снаружи, освещал то, что внутри. Он хочет изучать человека, а не только траву, на которую тот смотрит, – она для него лишь начало, исходная точка опыта. Поднимаясь от нее, он карабкается по лестнице, ведущей в дом человека, – ступенька за ступенькой, факт за фактом — пока не выходит на высокую башню, с которой открывается бескрайний простор.