Итак, да будет основой моей защиты одна только высшая правда и справедливость, которым нельзя ни возражать, ни противоречить; пусть ищут здесь на суде правду, не обращая внимания на обвинения, на ропот и крики; пусть выслушивают тщательно свидетелей, взвешивают доказательства, рассматривают предположения; если мне сделают эту уступку (а отказать в ней мне никто не может), я уже оправдан и свободен. Я, судьи, не настаиваю на том, чтобы вы уже сейчас признали слухи обо мне ложными и противными истине; я вас об этом не прошу, хотя в подобной просьбе не было бы, как мне кажется, ничего особенно непристойного; ведь в этом деле на одной чашке весов лежит все мое прошлое, испытанное в течение стольких лет, все, что и вы, и другие так давно обо мне знают, а на другой нет ничего, кроме вздорного мнения, которое держалось четыре дня, ничего, кроме темного слуха, неизвестно откуда взявшегося, неизвестно как распространенного, не имеющего ни малейшей правдоподобности; что же было бы несправедливого, если бы вы с испытанной твердостью вашей остановили бы этот суетный крик, в котором нет ни правды, ни даже намека на правду? Однако я об этом не прошу и не хочу, чтобы дело мое проходило в таких счастливых условиях; пусть не помогут мне прежние годы трудов и опасностей, забудьте о том, что вы в прошлом обо мне знали и думали; я доволен, я сочту для себя величайшим счастьем, если вы отнесетесь ко мне с недоверием и будете готовы поверить в справедливость обвинений, но я хочу, чтобы эта правда была показана не криком, а ясными доказательствами; если же обвинения по правде и справедливости окажутся лживыми, я хочу, чтобы вы не колебались признать их ложь.
Раз все дело и вся моя защита покоятся на этом, устраняются все трудности и споры; если бы я не вверился целиком вашей мудрости, я бы всячески напрягался, распространялся, приводил бы много примеров, которые убедили бы не только вас, не нуждающихся в этом, но и весь народ, особенно наиболее легковерных, что случившееся со мной сейчас, т. е. неправое осуждение мое, бывало во все времена, как в этом городе, так и в других, и что страдало от этого многое множество людей величайшей доблести, бывших образцом добродетели и украшением отечества; кажется даже, что зависть или судьба чаще и охотнее всего бьют именно тех, кто заслуживает этого меньше, чем другие; то, что во все времена бывало с другими, сейчас случилось со мной, а в будущем легко может случиться со всеми.
Надо ли говорить, что никогда не было в Риме гражданина, более полезного и мудрого, чем Фабий Максим, который своей осторожностью и умением выигрывать время остановил победное шествие Аннибала; однако именно в то время, когда он был для республики всего полезнее, его так корили за способы, какими он спасал город, что народ поверил, будто он сошелся с Аннибалом; его так опозорили, что дали ему сотоварища по диктатуре, – вещь небывалая в Риме ни раньше, ни впоследствии; это не умалило правды его дела, ибо позднее заслуги его были поняты, и все признали, что город обязан своим спасением: ему одному.
Позволю себе сказать, что ни в Афинах, столь мудрых и знаменитых, ни в какой другой республике не было никогда гражданина более достойного и славного, чем Перикл; тридцать лет управлял он этим свободным городом, и правил не оружием, не подкупом, не через партии, а только силой, которую давала ему его доблесть; однако, когда начались неудачи в войне с лакедемонянами, на которой он настоял, на него посыпались тягчайшие обвинения, и народ среди всеобщего ропота лишил его власти; однако скоро все признали, что были несправедливы к нему, навредили этим себе, и вознесли его еще выше, чем прежде.