У графа Кайяццо было две тысячи пехоты, у графа Гвидо – три; солдаты признавали начальниками их, а не меня: приказывать пехоте я не мог, с капитанами надо было обращаться осторожно, так как мы были в воде по самую шею; однако я не преминул сделать все возможное. Я говорил в Болонье со всеми начальниками черных отрядов, убеждая, упрашивая, требуя, чтобы они прилично вели себя в Тоскане; с этой целью я послал с ними комиссара, епископа Казале, старого слугу папы, человека высоких достоинств: сколько раз я приказывал это на словах графу Кайяццо, просил и заклинал его о том же в своих письмах. Вот вам его ответы, в которых он обещает мне все, и вы можете по этому судить, соглашался ли я на грабеж; то же самое скажу о графе Гвидо, и когда я видел, что все напрасно, я не переставал требовать, шуметь и гневаться. Конца не было разговорам моим об этом деле с графом Кайяццо в доме Медичи, но все слова для моей цели были напрасны; однако для меня они даром не прошли: всему войску в Римской области известно, как солдаты, видя, что дело папы проиграно, столпились однажды утром на улице, чтобы меня убить, и я был в такой опасности, что, когда я об этом вспоминаю, меня охватывает ужас. Бог, покровитель невинных, помог мне тогда, как помогал много раз. В общем я не пожалел никаких усилий и сделал все возможное, чтобы таких беспорядков не было; никто в этом случае не сумел бы и не смог бы сделать больше, чем я. Я хорошо знаю, сколько здесь было горя и зла. Я бы охотно обошелся без этих отрядов, так как видел, что они натворят, но у меня был приказ их вести, а кроме того меня заставляла необходимость, потому что я не хотел отдаться на волю врагов, которые, не будь этой помощи, обошлись бы с Флоренцией, как с Римом. Зная теперь ход этого дела, вы можете быть уверены, что все несчастья произошли вопреки моей воле, и я не мог их предупредить; если я мог заставить себя слушаться в Романье и Ломбардии, где имя мое внушало страх, насколько же больше я сделал бы это здесь, где у меня среди пострадавших было много родных и друзей, а все остальные – это граждане, которых я видел каждый день и должен был бы ценить их любовь, а не стараться стать ненавистным всем без малейшей пользы для себя.
Не думайте, судьи, что до меня каждый день не доходили тысячи жалоб, тысячи слухов, что я не знал, как дурно обо мне говорили; это было для меня точно удары ножном в сердце; даже не из любви к другим и не во имя исполнения долга, а только ради моей чести я готов бы был отдать свою кровь; я был бы счастлив, если бы мог это сделать, потому что в моем положении смерть была бы для меня милостью. Однако нельзя сделать невозможное. Поэтому я прошу пострадавших, которые в увлечении или по ошибке желали мне зла, подумать о том, что было в действительности, прошу их руководиться разумом и не винить меня за дело, которое было не в моей власти; пусть они не приписывают мне такой злобы, что я мог согласиться на эти бесчинства, не считают меня таким безумцем, что я без всякой пользы для себя захотел опозориться и нажить множество врагов, таким ничтожеством, которое ничего не предприняло, когда это было возможно; негодование, гнев, задетая честь восполнили бы в этом случае недостаток способностей.
Остается сказать о последней части обвинения, когда заговорили о моем честолюбии, и обвинитель, которому не удалось запятнать меня настоящими преступлениями и пороками, старался уничтожить меня подозрениями и убедить меня, что я опасен для свободы. Я отвечу только на то, что он считал гвоздем обвинения, и оставлю в стороне все остальное, так как говорить о таких бледных вещах – значило бы попусту вас утомлять; к чему отвечать на то, что он говорил о моем детстве и об Алкивиаде, потому что это не только бесконечно далеко от истины, но говорится без всяких оснований, без свидетелей, без малейшего признака правдоподобия. Не могу не восхищаться мудростью обвинителя, который в деле такой важности, при таком стечении народа, перед такими судьями говорил о моем детстве не иначе, как он говорил бы в обществе детей. Детство мое, как по воспитанию, так, говоря скромно, и по образованию, прошло так, что, если во время моей юности и впоследствии обо мне составилось хорошее мнение, как признал сам обвинитель, оно не противоречило моим молодым годам, а, наоборот, коренится и основывается именно на этой поре; здесь не было ни испорченности, ни легкомыслия, ни потери времени; конечно, я получил эти свойства от моего отца, прекраснейшего человека и великого трудолюбца, но если бы природа моя была им враждебна, они скорее покорились бы ей, а не увлекли бы ее за собой. Однако оставим эти нелепости и все, что относится ко времени до моего отъезда в Испанию, так как обо всем этом обвинитель только и мог сказать, что я хотел вмешаться в городские распри и ради этого женился против воли моего отца на дочери Аламанно Сальвиати. Что же из этого получилось? Только одно – я не стал ввязываться в эти дела, чтобы не огорчать моего отца.