Эта строфа является апофеозом реорганизации времени. С одной стороны, язык сам по себе — результат прошлого. Возвращение тех твердых ласточек предполагает повторяющийся характер их присутствия и, одновременно, самого сравнения в скрытой мысли или в высказанной фразе. К тому же «...ко мне прилетели» наводит на мысль о весне, о повторяющихся временах года. «Сказать, что они отлежались в своей» тоже предполагает прошедшее несовершенное, ибо непосещенное. И затем последняя строка замыкает цикл, поскольку прилагательное «стокгольмской» обнаруживает скрытый намек на детскую сказку Ханса Кристиана Андерсена о раненой ласточке, зимующей в кротовой норе, впоследствии выздоровевшей и улетевшей домой. Каждый школьник в России знает эту сказку. Сознательный процесс вспоминания оказывается в большой мере коренящимся в подсознательной памяти и создает ощущение печали такой пронзительной, как если бы мы слышали не страдающего человека, но самый голос его раненой души. Такой голос несомненно приходит в столкновение со всем на свете, даже с жизнью своего посредника, то есть поэта. Так Одиссей привязывает себя к мачте вопреки зову души. Это — а не только то, что Мандельштам человек женатый, — объясняет такую эллиптичность.
Он трудился в русской поэзии тридцать лет, и созданное им сохранится, покуда существует русский язык. И, конечно же, переживет нынешний и любой последующий режим в этой стране благодаря лиризму и глубине. Если честно, я не знаю ничего в мировой поэзии, что может сравниться с откровением четырех строк из «Стихов о неизвестном солдате», написанных за год до смерти:
Грамматика почти отсутствует, но это не модернистский прием, а результат невероятного душевного ускорения, которое в другие времена отвечало откровениям Иова и Иеремии. Этот размол скоростей является в той же мере автопортретом, как и невероятным астрофизическим прозрением. За спиной Мандельштам ощущал отнюдь не близящуюся «крылатую колесницу»[79], но свой «век-волкодав»[80], и он бежал, пока оставалось пространство. Когда пространство кончилось, он настиг время.
То есть нас. Это местоимение представляет не только русских, но также его англоязычных читателей. Возможно, более, чем кто-либо в этом столетии, он был поэтом цивилизации: он обогатил то, что вдохновляло его. Можно утверждать, что он стал ее частью задолго до того, как встретил смерть. Разумеется, он был русским, но не в большей степени, чем Джотто — итальянцем. Цивилизация есть суммарный итог различных культур, оживляемых общим духовным числителем, и основным ее проводником — выражаясь одновременно метафизически и буквально — является перевод. Перенос греческого портика на широту тундры — это перевод.
Его жизнь, его смерть были результатом этой цивилизации. Когда дело касается поэта, этические воззрения, даже самый темперамент закладываются и формируются эстетически. Именно вследствие этого поэты неизбежно оказываются не в ладах с социальной действительностью, причем показатель их смертности отражает дистанцию, которую эта действительность блюдет между собой и цивилизацией. Так же отражает ее и качество перевода.
Сын цивилизации, основанной на принципах порядка и жертвенности, Мандельштам воплотил и то и другое; и будет справедливо требовать от его переводчиков по меньшей мере подобия равенства. Трудности, сопряженные с созданием подобия, хотя на вид и грандиозные, сами по себе — дань уважения к тоске по мировой культуре, двигавшей и создававшей оригинал. Формальные стороны стиха Мандельштама не есть продукт какой-либо отошедшей поэтики, но, по сути, колонны упомянутого портика. Не сохранить их значит не только сводить собственную «архитектуру» к нагромождению камней и возведению лачуг: это значит оболгать то, ради чего жил и за что умер поэт.
Перевод суть поиски эквивалента[81], а не суррогата. Он требует стилистической, если не психологической, конгениальности. Например, при переводе Мандельштама может использоваться поэтический стиль, характерный для позднего Йейтса (с которым, кстати, и тематически у него много общего). Беда, конечно, в том, что тот, кто может овладеть подобной стилистикой — если такой человек существует, — без сомнения предпочтет писать собственные стихи, а не ломать голову над переводом (каковой к тому же дело неблагодарное). Но кроме технического мастерства и даже психологической конгениальности переводчику Мандельштама важнее всего обладать или проникнуться сходным отношением к цивилизации.