И кроме того, считай ту часть мира, из которой я тебе пишу, окраиной Pax Romana, невзирая на океан и расстояние. У нас тут есть всяческие летательные приспособления, чтобы справиться с этим, не говоря уж о республике, которая вдобавок зиждется на «первом среди равных». А тетраметры, как я сказал, по-прежнему тетраметры. Они одни могут справиться с любыми тысячелетиями, не говоря о пространстве и подсознании. Я обретаюсь здесь уже двадцать два года и не заметил никакой разницы. По всей вероятности, здесь я и умру. Так что можешь мне поверить на слово: тетраметры по-прежнему тетраметры, и таковы же триметры. И так далее.
Конечно, именно летательное приспособление доставило меня сюда из Гипербореи двадцать два года тому назад, хотя я столь же легко могу приписать этот перелет моим рифмам и размерам. Разве что последние могли бы в сумме дать еще большее расстояние между мною и доброй старой Гипербореей, как твой дактилический Caspium увеличивает реальные размеры Pax Romana. Приспособления — особенно летательные — только откладывают неизбежное: выигрываешь время, но время может дурачить пространство только до известного предела; в конце концов пространство нагоняет. Что такое в конечном счете годы? Что они могут измерить, кроме распада эпидермы, мозгов? Тем не менее на днях я сидел здесь в кафе с соотечественником-гиперборейцем, и, пока мы болтали о нашем старом городе в дельте, мне внезапно пришло в голову, что, если бы двадцать два года назад я бросил в эту дельту щепку, она могла бы — учитывая преобладающие ветра и течения — пересечь океан и достичь к данному моменту берегов, на которых я обретаюсь, чтобы стать свидетельницей моего распада. Вот так пространство нагоняет время, мой дорогой Флакк; вот так человек поистине выбывает из Гипербореи.
Или: так человек расширяет Pax Romana. С помощью снов, если необходимо. Что, если вдуматься, есть еще одна — возможно, последняя — форма возрождения жизни, особенно если ты один. Она безразлична к цезарю, превосходя в этом смысле даже пчел. Хотя, повторяю, бесполезно говорить с тобой в таком тоне, поскольку твои чувства к нему ничуть не отличались от чувств Вергилия. Как и твои способы их выражения. Ты тоже возносишь славу Августа над человеческим горем, обременяя этой работой — к твоей чести — не праздные души, а географию и мифологию. Как бы похвально оно ни было, боюсь, это наводит на мысль, что Август владеет или же финансируется обеими. Ах, Флакк, ты мог бы с тем же успехом воспользоваться гекзаметром. Асклепиадов стих все же слишком хорош для этой материи, слишком лиричен. Да, ты прав: ничто так не порождает снобизма, как тирания.
Полагаю, у меня просто аллергия на вещи такого рода. Если я не упрекаю тебя более язвительно, то потому, что я не твой современник: я не он, потому что я почти что ты. Ибо я писал твоими размерами, и в частности этим. Именно это, как я сказал, заставляет меня ценить «Caspium», «Niphaten» и «Gelonos»[467]
, что стоят в конце твоих строк, расширяя империю. И то же делают «Aquilonibus» и «Vespero»[468], но движением вверх. Мои сюжеты, конечно, скромнее; к тому же я пользовался рифмой. Единственный способ совпасть с тобой полностью — это поставить перед собой задачу повторить всю твою строфику на языке этого письма или на моем родном гиперборейском. Или же перевести тебя на один из них. Если вдуматься, такая работа осуществима — и гораздо более, чем переделка, скажем, гекзаметров и элегических дистихов Овидия. В конце концов, твой сборник — не такая уж большая книга, и собственно «Песни» — всего лишь девяносто пять од различной длины[469]. Но я боюсь, что собака слишком стара как для новых, так и для старых трюков; мне бы следовало подумать об этом раньше. Нам суждено быть разделенными, в лучшем случае ограничиться письменным общением. Боюсь, недолго, но, надеюсь, достаточно, чтобы к тебе изредка приближаться. Пусть даже не настолько, чтобы разобрать твое лицо. Другими словами, я обречен на мои сны; но я приветствую эту обреченность.Потому что тело, о котором идет речь, так необычно. Его величайшее обаяние, Флакк, — в полном отсутствии эгоцентризма, которым столь часто страдает поэзия последователей и, смею сказать, также и греков. Оно редко высовывает первое лицо единственного числа — хотя это отчасти грамматика. В языке, столь богатом флексиями, трудно сосредоточиться на собственных несчастьях. Хотя Катуллу это удалось; потому его все так любят. Но среди вас четверых, даже для Проперция — наиболее пылкого из вас, — это было исключено. И, конечно, для твоего друга, который обращался и с человеком, и с природой sui generis[470]
. В первую очередь для Назона, что, принимая в расчет некоторые из его сюжетов, должно быть, и восстановило так сильно против него романтиков. Однако в моем положении собственника (после этой ночи) это меня весьма радует. Если вдуматься, отсутствие эгоцентризма, возможно, лучшая защита тела.