Он: (Стал рассеян, горячность быстро потухла. Засунув рубашку в брюки - скрипящую и ломающуюся от крахмала - захлестывает за спину подтяжки, начинает пристегивать тугой воротничок. Шея и лицо краснеют. Воротничок не дается. Нетерпеливо опускает побелевшие руки на колени - на кистях быстро наливаются узлы вен, слетают краски). Всё это бабушкины сказки. А если и так есть, мне-то уж святым не быть. И что-то я до сих пор никаких святых в жизни не встречал и уж, наверное, больше не встречу. Вы, может быть, думаете. Нет, тут у меня никакого намерения. А только вот это (показывает глазами, и лишь тут вижу на столе прикрытый брошенным галстуком револьвер), когда это есть, - сама мысль приходит. У вещей есть тоже свои идеи. Дай человеку револьвер, и он обязательно застрелится. Сидишь один в этом уединении, как вы говорите, - невесело, а тут перед глазами. И главный соблазн, что очень легко, думать не надо. Можно по рассеянности застрелиться, вместо того чтобы закурить. Надо бы отдать кому-нибудь... каждого только жальче, чем себя. (Принимает галстук, а револьвер бережно берет - как разумное, живое, мертвое так не берут - и в ящик стола. Ящик задвигает. Я гляжу на его руки: одна держит галстук, делая ненужные движения, помогая другой - правой - поднять вещь, задвинуть ящик, повернуть в нем ключ.)
Провинциальные мысли
«Философия или любомудрие устремляет весь круг дел своих на тот конец, чтобы дать жизнь духу нашему, благородство сердцу, светлость мыслям, яко главе всего. Когда дух в человеке весел, мысли спокойны, сердце мирно, - то все светло, щастливо, блаженно. Сие есть философия.
Многие говорят: что делает в жизни Сковорода, чем забавляется? - Я радуюсь, а радование есть цвет человеческой жизни» (Сковорода)[421]
.Этими мыслями я утешаю себя. Знакомые места - знакомые утешения. За окнами поезда - Волынь. Холмистые и равнинные. Снова - после шести лет.
––––––
В Ровно самый живой литературный кружок. Что это значит, я и сам «вспомнил» только ступив на ровенскую почву. Ведь где-то очень близко отсюда я провел 13 лет, лучших юношеских своей жизни. В еще большей глуши, да и время мое было диче и жесточе. Но вокруг из опустевшей, взрытой снарядами, окропленной кровью расстрелов земли бесшумно всходил столетний посев мысли. Знаете вы эти деревушки, несущие имена древних славянских божеств; овраги, где к копытам несущихся коз скатываются ржавые тысячелетние черепа и мамонтов бивень прободал пласт мела; средневековые башни, слышавшие латинскую и греческую речь религиозных диспутов, стук гутенберговских машин и шелест первопечатных книг? Тут сама земля вслух фисософствует сама с собою и говорит стихами. Сколько было среди моих сверстников домашних философов, еретиков, героев духа, подвижников и поэтов! Поэтов больше всего. Сегодня я нашел среди старых черновиков рукописную «антологию» того времени. Где они все теперь? Ни один из них не стал «настоящим» поэтом. Но стихи их не были праздным делом. Может быть, это не была литература, но это была жизнь.
«Всякая мысль подло, как змея, по земле ползет; но есть в ней око голубицы, взирающее выше потоных вод на прекрасную ипостась истины» (Сковорода).
––––––
Я спешил к родителям, которых не видел шесть лет - срок немалый для стариков... Но на пути мне было суждено провести: - два «дня стихов» в поэтическом доме, у Лидии Эразмовны Сеницкой[422]
(где стихи пишут чуть ли не всею семьею - во всяком случае, и мать, и сын, - где сам воздух такой - лирико-дактилический[423], где в архивах письменных столов лежат газетные вырезки и терпеливо переписанные от руки сборники известных поэтов), - и потом еще два дня - «на берегах Ярыни»[424].––––––
Решать судьбы поэзии в Ровно! Что же, если там в «простоте речей» обитают «парнасски девушки», Музы.
«Нечаянно стихи из разума не льются»[425]
,и, может быть, наша далекая ровенская беседа была плодотворней монпарнасских диспутов, где вблизи не всё представляется в настоящих размерах.
За рубежом выступает сейчас вторая смена молодого литературного поколения. И вот уже ясна на нем печать двух традиций: таинственная линия Велимира Хлебникова и другая - восходящая к религиозной герметической поэзии XVIII века. А что, если соединятся они, дав нам синтез всей русской поэзии! Это как дерево, корни которого тянутся и вдоль поверхности и опускаются в глубь - к первоистокам сущего. - В золотой век первых наших вдохновенных и озаренных «таинственников Муз»[426]
.«Разборщики стихотворств»[427]
, мы проследили низкий полет «Тяжелых птиц» Мамченко[428] и радовались ломоносовским пафосам Гронского, посвятив первый день тайнам хлебниковского стиля.––––––