Гумилева принято противопоставлять Блоку. Причем противопоставление это, кстати сказать, неблагоприятное для Гумилева, дается обычно в плоскости не всегда глубоких исследований их поэтических вершин и падений. Если Блок само искусство, - Гумилев искусность; если поэт Прекрасной Дамы провидец, пророк, то «поэт и воин», одержимый рыцарь музы дальних странствий - всего лишь художник, мастер, маэстро.
Собственно, это недобросовестное, но очень удобное своей скользящей по поверхности легкостью суждение незаметно навязали сами поэты. «Да, был я пророком», - говорил Блок[92]
с уверенностью, прощаемой только сумасшедшим или истинным пророкам. Весь бросающийся в глаза пафос его поэзии основан на ее пророчески повышенном тоне.У Гумилева же:
«Мастер» - любимая маска Гумилева, под которую он прячет свою душу, «в которой звезды зажглись», но надо быть очень близоруким, чтобы поверить ему на слово и проглядеть самое важное в Гумилеве - его интимнейшее, сокровенное - тайную торжествующую духовность.
Гумилев стыдлив, он боится открыть свое святая святых чужим взорам, но свет его, как свеча, укрытая в ладонях, проникает сквозь живое тело - сквозь кровь и кожу неплотно сомкнутых пальцев и освещает таинственно преображенное этим светом лицо его - воина и поэта.
2
Тогда как кажется, что все откровения Блока - это хаос, возмущенный против логоса, бунтующая против власти духа, - поэзия Гумилева рождена христианской. Дух в ней мирно господствует, и мир земной - так излюбленный ею - подчиняясь господству духа, сам озарен и освящен его властью.
В чем же, как не в этом, главное очарование поэзии Гумилева, тот восторг, которым потрясают его стихи душу. Красота грубая, земная не потрясет душу восторгом, потому что душа не может быть поражена тем, что ниже ее, что подчинено ей. Ее умиляет только равное, а восторгает напоминающее ей о ее бессмертии.
Ключ к Гумилеву - воля, именно та воля, которая преломляет в себе божественную творческую Волю.
Здесь, а не в пресловутом искусстве для искусства, причина универсальности Гумилева. Каждый миг жизни, каждый луч, каждый вздох, каждое движение во времени и пространстве он преломил в своем творчестве - он вместил в себя всё, победив «убогость человеческой жизни», потому что был тем, «кто любит мир и верит в Бога»[96]
.3
«Крылатый брат», «крылатая душа» - любимые образы Гумилева. Да, душа его была крылатым братом.
Ко мнe нисходят серафимы[97]
–говорит поэт, и мы верим ему. Он должен был беседовать с небесными духами, потому что сам был из мира иного. Так преображать мир в себе, как делал он, петь такую «осанну» одухотворенному земному, куда переброшен «светлый мост» из невидимого мира, мог только ангел, воплотившийся в поэта. Те «девственные наименованья»[98]
, которые он знает, - ангельский небесный язык, служащий ему для беседы с Богом.4
«Выше горя - и глубже смерти жизнь»[100]
.Так сказать можно только о той жизни, которая не подчинена судьбе и не кончается со смертью. Наоборот, все потрясения и катастрофы, «вызывающие» из низшей жизни «тесной, из жизни скудной и простой»[101]
к жизни высшей лишь служат знаками Божиими, напоминающими душе о ее ангельском происхождении, служат ее верным щитом.И только горе мой надежный щит,
говорит душа у Гумилева[102]
.Смерть для него - последнее торжество духовного над косной и ограниченной материей. Прах возвращается к возлюбленному праху, а ангел, живший в комке земной плоти, взмахнув крылами, с пением «осанна» возвращается на свою родину - на небо. Поэт не бежит смерти, не прячется от ее неумолимого взора, но молится о ней - «о смерти я тогда молился Богу». И смерть представляется ему откровением –