— Для того, — перебил Ничтович, — что в Кургановой арифметике весьма замысловато сказано: единожды един — един, а не два.
Все засмеялись; но Лидин с улыбкою продолжал:
— Надеюсь, господин штабс-ротмистр простит мне это восклицание: оно вырвалось из сердца, а сердце плохой арифметик.
— Не знаю, каково твое, — отвечал, смеючись, Ничтович, — но мое даже под ядрами так верно отсчитывает шестьдесят секунд в минуту, как патентовые часы.
— Во время сражения мне некогда бывало заниматься поверкою своего пульса, — хладнокровно заметил Лидин.
Это замечание задело за живое штабс-ротмистра; он уже с приметною досадою спросил:
— Конечно, ты за эскадроном в замке строил воздушные замки?
— Дурная игра слов, Ничтович! — сказал подполковник дружески, желая замять ссору, которая бы наверное кончилась саблями. — Пустая игра слов, да и предмет ее не слишком хороший. Вы подсмеиваетесь друг над другом насчет отваги; но я желаю знать, кто бы из всей армии осмелился подумать, не только сказать, что в нашем эскадроне есть кто-нибудь двусмысленной храбрости.
— Пусть мне французский флейтщик пред разводом выбреет усы, если это неправда! — вскричал ротмистр
Струйский, который, лежа на попоне, казалось, слушал только, как растет трава. — Вам грешно, господа, в нашей беззаветной беседе говорить колкости или обращать шутки в дело… Ну, други! мировую!.. А если ж вы не поцелуетесь, то ты, Лидин, не зови меня никогда в секунданты, а ты, Ничтович, вперед не узнаешь, длинны или коротки стремена на моем Черкесе, когда нужно будет понаездничать.
— Помилуй, Струйский, с чего ты взял, будто мы ссоримся! — сказал Ничтович, подавая Лидину руку.
— Ну полно, полно! — продолжал ротмистр. — Кто старое помянет, тому глаз вон.
— Я это всегда говорю своим заимодавцам, — сказал Лидин, но, уважая ротмистра, он сжал руку Ничтовича.
— Надеюсь, однако ж, что анекдот, который начался таким романтическим восклицанием, им не кончился и Лидин доскажет его друзьям своим? — сказал Мечин.
— О, без сомнения, подполковник! Я так люблю говорить о милой Александрине, что очень рад случаю.
— Воля твоя, Лидин, — возразил подполковник, — ты сбиваешься в происшествиях. Сохраняя все уважение к даме твоего сердца, кажется, дело шло не об ней, а об ненастной погоде.
— Имейте немного терпения, господин подполковник, и оно приведет пас к тому же… Надобно вам знать, друзья мои, что, живучи в златоверхой Москве, влюбился я…
— Знаем, знаем в кого и у кого, как по формулярному списку, — подхватил Ничтович, — благодаря твоей нежности я могу описать ее рост, лета и приметы, до последнего родимого пятнышка, как в зеркале. Ты нам об ней наговорил столько…
— Об ней можно говорить, может быть, слишком много, но довольно наговориться об ней нельзя. Ты не знаешь этого ангела, Ничтович, и потому скучаешь рассказом; но спроси у ротмистра, как она прелестна собою, как мила со всеми, как любит просвещение, словесность…
— Бьюсь об заклад, — вскричал Ничтович, — что она хвалила стишки, которые написал ты ей в альбом!
— Как умна, как чувствительна!..
— К теплу и холоду, — прибавил ротмистр, одувая фитиль, которым сбирался закурить свою трубку.
— Вы вечно шутите, Струйский; но что она любезна в самом деле, это больше всего доказывается верностию такого ветреника, каков я.
— Признаться, мудрено на бивуаках сыскать и случай для измены, — промолвил ротмистр, — тем более что из женского пола здесь никого и ничего нет, кроме этой пушки.
— Это единорог, — заметил артиллерийский офицер.
— Тем еще безопаснее! — отвечал ротмистр.
— Но тем хуже, что вы не даете мне досказать моей повести.
Подполковник, шутя, возгласил: «Смирно!», и, по долгом смехе, Лидин продолжал:
— Я уже познакомился со всею роднёю Александрины: ласкался к матушке, ухаживал за отцом, хвалил собак и пристяжных братца, слушал роговую музыку дядей и, что всего несноснее, пересуды тетушек. Гостеприимство есть всегдашняя добродетель моих земляков, и, наконец, меня пригласили приехать к ним в подмосковную. Нужно ли сказывать, что я провел там день как в раю, что мне удалось говорить с нею наедине, что я был неловок и смешон в то время, будто юнкер, который не в форме попался своему генералу, что у меня, наконец, вырвались кой-какие намеки и что меня слушали благосклонно. Ввечеру надобно было ехать тем ранее, что они сами сбирались в город. Я раскланялся, со вздохом взлез на дрожки, и чрез минуту облако пыли скрыло от меня замок Армиды.