Я предложил Алексею Кондратьевичу отдохнуть на диване и заставил его надеть мой охотничий длинный пиджак из бобрика. И хотя трудно его было уговорить, он все-таки надел, и когда я провожал старика, то был уверен, что ему в обшитых кожей валенках и в этом пиджаке и при его летнем пальто холодно не будет. В карман ему я незаметно сунул серебра.
Жена, провожая его, просила заходить не стесняясь, когда угодно. Он радостно обещал, но ни разу не зашел, — и никогда больше я его не встречал, слышал только, что старик окончательно отрущобился и никуда не показывается.
Я его видел только три раза и все три раза в конце марта, когда грачи прилетают и гнезда вьют…
В моем альбоме он нарисовал весну… избушку… лужу… и грачей…
И вспоминаю я этого большого художника и милого моему сердцу человека каждую весну, — когда грачи прилетают.
«НЕЧАЯННАЯ РАДОСТЬ»
Огромный железный замок, каких с тех пор я больше никогда не видал, висел на низенькой, обитой листовым железом двери.
А привело меня к этой двери вот что. Это было в половине восьмидесятых годов, в конце сентября. Я работал тогда в «Русских ведомостях» и возвращался с ночного пожара по Малой Бронной. Вижу, с бульварчика Патриарших прудов тропотит мелкими шажками, чуть не бежит, маленький человечек с рыжеватой округлой бороденкой и маленькими «северными» пронзительными глазками, весело глядящими, ничего не видя из-под измятой полястой шляпенки. Одет он был в модную тогда среди небогатой интеллигенции коричневую размахайку-крылатку.
— Елпидифор Васильевич, здравствуйте!
— А, Баян, ты откуда такой чумазый?
— С пожара на Живодерке.
— Большой пожар?
— Строчек на пятнадцать… цыганский домишко сгорел.
— А! На-ка, пощупай…
И сует мне из-под крыла своей размахайки пакет с горячими калачами.
— Горяченькие; пойдем ко мне чай пить. Вот моя квартира.
И, потянув меня в ворота, вынул из кармана огромный железный ключ с резной бородкой и плоской, ажурной ручкой.
— Видал такие? В прошлом году настоятель Каменного монастыря на Кубинском озере подарил замочек-то. Петровских времен.
Пока он отпирал этот замочек величиной с кошку и изображавший собой кошку: ручка — хвост во рту, — к нам подошел усатый, солдатского вида, седой дворник. Он поставил к стенке метлу, вытянулся во фронт и шапку «по-николаевски» скинул.
— Чего изволите приказать, ваше превосходительство?
— Опять?! Сколько раз говорил. У меня, небось, имя есть.
— Ельди… Ельди… Ну, хоть убей… Ваше превосходительство…
— Ладно; вот тебе копейка, беги в трактир за кипятком, чай заваришь…
Заиграл какую-то музыку замок, запела дверь, и мы с Елпидифором Васильевичем вошли. Елпидифор Васильевич передал дворнику большой медный чайник, в который сыпнул щепотку чаю из жестяной чайницы с надписью «К. и С. Поповы».
— И на письмах, — обратился ко мне дворник, — им пишут: «Его превосходительству»…
— Ну, ладно, беги за чаем… Да тут около пруда разносчик с грешниками[19]
стоит, купи у него десяточек, — и дал гривенник и газету на обертку.— Грешники и Патриарший пруд! Это почище «развесистой» клюквы, думаю…
Квартира Елпидифора Васильевича была в нижнем этаже, с маленькими оконцами, глядевшими из толстенных сводов, как из глубокой ниши. Первая комната, где мы повесили верхнее платье, была прихожая, заваленная связками рукописей чуть не до потолка. Только рядом с дверью висел медный рукомойник над треногой ушастой деревянной лоханью. Рядом с ним серебрилось широкое полотенце, вышитое синим с красным: с одной стороны — красная избушка, по сторонам две елки, а с другой — синий монах в красной лодке и опять две елочки, тоже синие.
— На, умойся! — Подал мне кусок яичного мыла и, указывая на полотенце, сказал: — Этим летом мне монашки в скиту поднесли.
Когда я умылся и вошел в следующую комнату, Елпидифор Васильевич разбирал наваленные на столе бумаги и перекладывал их на соседний стол.
— Очищу место для чая… А ты пойди в те комнаты, погляди на стенах иконы древние.