Я услышал около себя тихий вздох, в котором звучало как бы освобождение. Это вздохнул тюремный священник, чувствительный, слабонервный человек, который после каждой казни лежал больным целую неделю.
— Черт возьми! — воскликнул старый директор. — Вот уж тридцать лет, как я управляю этим заведением, но сегодня первый раз не чувствую необходимости выпить водки после этой церемонии.
Когда на другой день врач принес мне протокол для приобщения к делу, он сказал мне:
— Знаете, господин прокурор, я всю ночь думал об этом: ведь тот негодяй был господином положения.
— Да, господа! Он был господином положения. И все мы были в то мгновение благодарны ему за его освобождающее слово, и если об этом пораздумать, то мы и теперь чувствуем благодарность, хотя и против нашей воли: Вот это-то и есть самое ужасное: своим освобождением от тяжкой душевной муки мы были обязаны ужасному злодею и отвратительнейшему гнуснейшему площадному слову, какое только знает народный язык. Своим освобождением мы были обязаны сознанию, что этот мерзкий и низкий преступник с его отвратительным ругательным словом все-таки был выше нас, добродетельных суде представителей государства, церкви, науки, права и всего того, для чего мы живем и работаем.
УТОПЛЕННИК
Моя спутанная речь разбилась надвое.
Жил-был однажды молодой человек, который смотрел на мир несколько иными глазами, чем его окружающие. Он мечтал днем и грезил ночью, но те, кому он рассказывал о своих мечтах и грезах, находили их глупейшими. Они называли его круглым дураком. Но сам он думал, что он поэт.
Когда они смеялись над его стихами, он смеялся вместе с ними. И они не замечали, как больно ему это было.
А ему было так больно, что он однажды пошел к Рейну, который плескал свои мутные весенние волны у стен старой таможни. И только благодаря случайности он не прыгнул туда. Только потому, что он встретил одного приятеля, который сказал ему:
— Пойдем в кабачок!
И он сидел в кабачке и пил с приятелем вино — сначала «Иозефсгофер», а потом «Максими Грюнгейзер» и «Форстер Кирхенштюк». И еще пришло тогда в голову несколько стихов, которые он и записал карандашом на винном прейскуранте. А когда явились господа коллеги — секретарь и асессоры, прокурор и оба мировых судьи, — он прочел им эти стихи:
Далее в стихотворении говорилось о том, как отнеслись к появлению утопленника карпы: они беседовали между собой и терялись в догадках. Одни говорили о нем хорошее, другие — дурное.
Посмотрели бы вы на господ коллег — на секретаря и асессоров, на прокурора и обоих судей!
— Милый человек! — сказал прокурор. — Не сочтите за обиду, что я вас иногда высмеивал. Вы гений! Вы сделаете себе карьеру.
— Великолепно! — воскликнул белокурый мировой судья. — Великолепно! Вот что значит юридическое образование. Из такого теста можно вылепить второго Гете.
— Habemus poetam! — ликовал круглый, как шар, секретарь. И все говорил молодому человеку, что он поэт, настоящий поэт, своеобразный поэт — поэт «Божией милостью» и т. д…
Молодой человек смеялся и чокался с ними. Он думал, что они шутят. Но когда он увидел, что они говорят совершено серьезно, он ушел из кабачка. Он в это мгновение был снова трезв, так трезв, что едва снова не пошел топиться в Рейне. Такова была его судьба: когда он чувствовал себя поэтом, они называли его дураком. А теперь, когда он изобразил собою дурака, они объявили его поэтом.
Прокурор был прав: молодой человек сделал себе карьеру. И в салонах, и в концертных залах, и на больших сценах, и маленьких — везде он стал читать свои стихи. Он вытягивал губы наподобие рыбьего рта, чавкал так, как, он думал, должны чавкать карпы, и начинал: