Было ли у него когда-нибудь, еще в бытность женщиной, такое желание? В Войланде, когда за нею гнались гуси, когда кузен бранил ее, что она глупа, как картофель, не умеет ни верхом ездить, ни плавать, тогда она, конечно, думала, что сразу бы все это смогла, если бы только была таким большим мальчиком, как он. Позднее мало что изменилось. Когда ее преследовали неудачи, снова приходила мысль: никогда бы так не вышло, если бы она была мужчиной, как ее двоюродный брат Ян. Но, если хорошенько вдуматься, это, собственно, никогда не было настоящим желанием, а только констатацией факта, размышлением. Даже когда Паркер Брискоу пришел к ней и купил ее, даже тогда едва ли у нее было такое желание. Она поняла, что ее жизнь кончается, и предусматривала возможность новой жизни. Едва ли тут играло роль стремление сделаться мужчиной. Может быть, наоборот? Не цеплялась ли она до последней минуты каждой своей каплей крови за свою жизнь женщины, пока наконец и эта последняя попытка не разбилась, как и все остальные, когда после короткой ночной грезы жестокий смех ее кузена не прогнал ее с тонущего корабля? Тогда, оглушенная и слепая, она пошла по дощечке над пропастью.
Десять тысяч часов она провела в океане забвения. Но ни одна волна не разбила ее, ни одна акула не сожрала, ни об один подводный камень Эндри не ободрала свое тело. Море выплюнуло ее. Легкая волна вынесла ее на нежный песок. Там она и проснулась.
Теперь она — мужчина, и это хорошо. Когда Эндрис после демонстрации в аудитории Геллы Рейтлингер открыл глаза, у кровати сидела сестра Роза-Мария, улыбалась ему, гладила его руки. Он жил тихо и спокойно, окруженный ее заботой. Постепенно исчезала тяжесть, рассеивался туман перед глазами. Однажды пришли докторша и с ней Фальмерайер. Они подсели к нему, протянули ему руку, поздравили его с превращением в мужчину.
Эндрис понимал каждое их слово, но казалось, что они говорили о ком-то постороннем, а не о нем. Очень медленно к нему приходило сознание новой жизни, шаг за шагом он осваивал в себе другую природу. И было странно вот что: довольно скоро он привык к резким основным различиям, в то время как незаметные мелочи, укоренившиеся женские привычки причиняли много затруднений. Он улыбался, когда закуривал новую папироску: все еще зажигал спичку, как женщина, от себя, а не к себе, как делает всякий мужчина.
И еще вчера, когда Гвинни бросила ему через чайный столик коробку спичек, а он обеими руками держал большой газетный лист, Эндрис, как женщина, раздвинул колени, чтобы поймать коробку, которая упала на пол между ног. Ни с кем, кто родился мужчиной, этого бы не произошло. Тот невольно сжал бы колени.
Но уж этому он выучится…
Лакей принес лезвия, и Эндрис побрился. Снова надел фрак, немного побрызгал платок духами. Разве эти аткинсоновские духи не были любимыми духами его двоюродного брата? Правда, Ян любит их не на себе, а на женщинах. Но если Эндрис подражает кузену, то…
Он задумался. Подражает? Действительно, он просто обезьянничал. Вел себя, как Ян, говорил, как он. Часто ловил себя на том, что думает его мыслями, употребляет его словесные обороты. Однажды, когда он держал в объятиях белокуро-рыжую Розу-Марию, она вдруг вскочила, устремив на него пристальный взгляд. Она не хотела ничего говорить, но он настаивал и не отпускал ее. Тогда и разъяснилось: только что произнесенные им слова, эти легкие, игривые слова шаловливой любви, которые, однако, звучали жестко, — она уже слышала. Их говорил ей другой, и этим другим был Ян.
— Он говорил их тебе? — спросил Эндрис.
— Да, — прошептала конфузливо сестрица.
Она подняла глаза и взглянула на него с испугом. Ее лицо превратилось в один вопрос.
Он хорошо понял ее.
— Да, Роза-Мария, мне он тоже некогда их говорил. Когда я сидел на его коленях, как ты теперь, когда я еще был женщиной…
Слезы набежали на его глаза, но он быстро отер их и громко засмеялся, как всегда смеялся кузен.
Он подражал Яну — разве это не естественно? Кого же другого он должен был взять за образец? Быть может, левантинца? Или врача, ее второго мужа, которого она едва знала? Или одного из тех мужчин, пробегавших по ее жизни, как мутные тени, даже имен которых она не сохранила? Он начал легко насвистывать, но и это был свист кузена, звучавший в его ушах.
Эндрис пошел к Гвинни, зашел в ее гостиную. Ее там не было, и он услышал, что она в спальне.
— Еще не одета, Гвинни? — спросил он. — Мы опоздаем в Оперу. Поторопись!
— Да, да, — отозвалась она. — Закажи для нас чаю!
Он сделал, как она велела. Его взгляд упал на комод. На нем стояли шесть больших портретов, все — в одинаковых рамках. Фотографии, заказанные в Нью-Йорке. Его портреты, вернее — ее. Как это путается: он — она! Он должен думать: «он» для настоящего, но в применении к прошлому — «она». Неудивительно, что у сестры Розы-Марии, особенно вначале, так часто случались обмолвки, когда она обращалась к нему со словом «фрейлейн». Гвинни была ловчее. Она избегала обращений, ни разу не произнесла даже его имени.