В Эрменонвиле иногда вводил де Козо, фамилия которого, как пояснил нам Бришо, происходила, так же как фамилия монсеньора де Козаньяк, от слова «коза». Он был в родстве с Говожо, и на этом основании, вследствие того, что у них было неверное представление о породистости, они часто приглашали его в Фетерн, но только когда у них не собиралось блестящее общество. Де Козо круглый год жил в Босолее, и оттого в нем сразу чувствовался провинциал. Когда он на некоторое время приезжал в Париж, то старался не потерять ни одного дня, чтобы как можно больше «успеть посмотреть», «успевал» же он так много, что в голове у него все перепутывалось, и он не всегда мог ответить, видел он какую-нибудь пьесу или не видел. Но это с ним случалось не часто – как все люди, редко приезжавшие в Париж, он знал события столичной жизни во всех подробностях. Он советовал мне сходить на ту или иную новинку («Это стоит посмотреть»), сам же шел на новинку только ради того, чтобы приятно провести вечер, а что она могла оказаться действительно новостью в истории театра, это ему было невдомек, так как в области эстетики он был полным невеждой. Смешивая все в одну кучу, он говорил нам: «Мы были в Комической опере, но попали неудачно. Пьеса называется „Пелеас и Мелисанда“. Неинтересно. Перье[381] везде хорош, но лучше смотреть его в чем-нибудь другом. Зато в „Жимназ“[382] ставят „Владелицу замка“[383] Мы ходили на нее два раза; непременно пойдите, вот это стоит посмотреть. А как играют! В ней заняты и Фреваль,[384] и Мари Манье,[385] и Барон-сын[386]». И он перечислил имена актеров, о которых я никогда не слышал, но не прибавил к их именам «господин», «госпожа» или «мадемуазель», как сделал бы герцог Германтский, говоривший одним и тем же пренебрежительно-жеманным тоном о «песенках мадемуазель Иветты Гильбер[387]» и об «опытах господина Шарко». Де Козо произносил имена по-другому: он говорил «Корналья[388]» и «Догеми[389]», как сказал бы: «Вольтер» или «Монтескье». Дело в том, что над аристократическим обыкновением смотреть свысока на актеров, как на все парижское, брало в нем верх желание провинциала показать, что он здесь у себя дома.
После первого ужина в Ла-Распельер вместе с «юной четой», как все еще называли в Фетерне маркиза и маркизу де Говожо, хотя и тот, и другая были далеко уже не первой молодости, я получил письмо и сразу узнал по почерку, который отличишь от тысячи других, что это от старой маркизы. Она писала: «Привезите к нам вашу приятельницу, очаровательную – прелестную – милую. Это будет для нас праздник – удовольствие»; нерассуждающая уверенность, с какой она подменяла восходящую линию, которую мог бы ожидать получивший письмо, нисходящей, в конце концов заставила меня изменить свое мнение об этих диминуэндо: я находил в них нарочитость и тот же дурной вкус, но только проявлявшийся в области светских отношений, который заставлял Сент-Бёва разрушать все привычные словосочетания, искажать всякое мало-мальски обиходное выражение. В эпистолярном стиле маркизы де Говожо, по-видимому, сталкивались манеры двух разных писателей, причем вторая требовала, чтобы маркиза возмещала банальность многочисленных эпитетов нисходящей гаммой и избегала законченности финальных аккордов. У вдовствующей маркизы я все же склонен был видеть в обратном порядке расстановки слов изысканность, тогда как у ее сына или у ее родственниц – просто-напросто неуклюжесть. У них в роду было в большой чести – во-первых, потому, что восходило к далеким предкам, а во-вторых, из благоговейного подражания тете Зелии – правило трех эпитетов, равно как и обыкновение от переполняющего душу восторга останавливаться на середине фразы и переводить дыхание. Это подражание вошло у них в плоть и кровь, и когда девочка в раннем детстве прерывала фразу, чтобы проглотить слюну, то о ней говорили: «Это у нее от тети Зелии»; все были уверены, что у нее на губке вскоре появятся усики, и давали себе слово развивать ее музыкальные способности.