Пока мама читала на пляже, я оставался в номере. Вспоминал конец жизни бабушки и все с ним связанное, вспоминал входную дверь, остававшуюся отворенной до тех пор, пока не вышла бабушка, собравшаяся вместе со мной на свою последнюю прогулку. По сравнению с этим остальной мир представлялся мне почти призрачным – он был весь отравлен моей душевной болью. Наконец моя мать потребовала, чтобы я вышел погулять. Но на каждом шагу что-то мною забытое во внешнем виде казино, улицы, по которой я в первый вечер, в ожидании бабушки, дошел до памятника Дюге-Труэну,[158]
меня останавливало, точно ветер, с которым невозможно сладить, и не пускало дальше; чтобы ничего не видеть вокруг себя, я смотрел под ноги Сделав над собой некоторое усилие, я повернул обратно в отель, в отель, где, сколько бы я ни ждал, – в чем у меня не оставалось никаких сомнений – я теперь бы уже не нашел бабушку, как нашел ее когда-то, в первый вечер по приезде. Я вышел из своего номера в первый раз, поэтому множество слуг, которых я еще не видел, смотрело на меня с любопытством. У самой входной двери молодой посыльный, увидев меня, снял фуражку и сейчас же надел ее. Я решил, что Эме дал ему, как он выражался, «инструкцию» быть со мной почтительным. Но я тут же увидел, что посыльный снял фуражку и при виде другого человека, входившего в отель. Как потом выяснилось, этот молодой человек ничего не умел делать в жизни, кроме как снимать и надевать фуражку, но зато уж это у него выходило отлично. Поняв, что он ни к чему более не способен, а что тут он достиг совершенства, посыльный старался елико возможно чаще это проделывать, чем снискивал безмолвное, ни в чем себя не проявлявшее расположение останавливавшихся в отеле и заслужил большую симпатию швейцара, потому что швейцару вменялось в обязанность нанимать посыльных, но, пока ему не попался этот редкостный экземпляр, всех, кого он подыскивал, приходилось не позже как через неделю увольнять, к великому удивлению Эме. «Ведь от них же ничего не требуется, кроме как быть вежливым, – что ж тут трудного?» – говорил он. Кроме того, директору хотелось, чтобы у посыльных был «предстательный» вид, – очевидно, он путал «предстательный» и «представительный». Вид лужайки за гостиницей изменился: появились клумбы с цветами, экзотическое растение исчезло, исчез и посыльный, который тогда украшал вход в гостиницу гибким стеблем своего стана и необычным цветом волос. Он уехал с польской графиней, взявшей его к себе в секретари, – в данном случае он последовал примеру двух своих старших братьев и сестры-машинистки, которых, пленившись ими, похитили из отеля люди разных национальностей и обоего пола. Остался только младший брат, на которого никто не польстился, потому что он был косой. Когда польская графиня и покровители других его братьев останавливались в бальбекском отеле, он ликовал. Он завидовал братьям, но любил их, и, пока они жили в Бальбеке, он не скупился на изъявления братских чувств. Разве аббатиса Фонтевро[159] не покидала монахинь, чтобы воспользоваться гостеприимством Людовика XIV, которое он в это же самое время оказывал другой представительнице рода Мортемар – своей возлюбленной, г-же де Монтеспан? Посыльный жил в Бальбеке первый год; меня он не знал, но слышал, что старшие его товарищи обращаются ко мне: «Господин такой-то», и с первого же раза начал им подражать, получая видимое удовольствие – или оттого, что таким образом он обнаруживает осведомленность о человеке, который, как ему представлялось, пользуется известностью, или от сознания, что он подчиняется определенному правилу, и хотя еще за пять минут до этого он не имел о нем ни малейшего понятия, но соблюдать его он счел для себя необходимым. Я вполне понимал, что на некоторых могли действовать чары этого громадного роскошного отеля. Он возвышался точно театр, и снизу доверху его оживляли многочисленные статисты. Хотя проживавший в отеле представлял собой что-то вроде зрителя, все же он непрерывно принимал участие в представлении, и не так, как в некоторых театрах, где актеры вступают в общение с публикой в зрительном зале, а как если бы жизнь зрителя протекала среди великолепия сцены. В отель возвращался теннисист в белом фланелевом костюме, а на швейцаре, отдававшем ему письма, была синяя ливрея с серебряными галунами.