Уцепившись за меня, профессор Э… не собирался меня покидать. Но вот я заметил маркиза де Вогубера, который и направо и налево, то и дело отступая на шаг, отвешивал низкие поклоны принцессе Германтской. Г-н де Норпуа недавно познакомил меня с ним, и я надеялся, что найду в нем человека, который сможет представить меня хозяину дома. Размеры этого труда не позволяют мне объяснить здесь, вследствие каких событий своей молодости г-н де Вогубер являлся одним из немногих светских людей (может быть, единственным), находившимся с г-ном де Шарлюсом в таких отношениях, которые в Содоме называют «близкими». Но если наш посол при дворе короля Феодосия имел некоторые общие с бароном недостатки, то это были всего лишь слабые отблески. Бесконечно более мягкую, сентиментальную и глупую форму принимали у него те чередования симпатии и ненависти, через которые барона заставляли проходить стремление очаровать, а затем боязнь, столь же воображаемая — если не вызвать презрение, то выдать себя. Эти чередования, столь смешные благодаря его целомудрию, его «платонизму» (которому он, будучи великим честолюбцем, уже в молодые годы принес в жертву все наслаждения), а в особенности — его умственному ничтожеству, все же были свойственны г-ну де Вогуберу. Но тогда как у г-на де Шарлюса неумеренные похвалы отличались подлинным блеском красноречия и бывали приправлены самыми тонкими, самыми язвительными насмешками, навсегда клавшими свое клеймо на человека, у г-на де Вогубера, напротив, симпатия выражалась с банальностью, свойственной человеку низшего разбора, человеку великосветскому и чиновнику, а упреки (большей частью имевшие самый жестокий характер, так же как и у барона) были полны недоброжелательства, не знавшего устали, но лишенного также и ума и шокировавшего тем более, что обычно они противоречили суждениям, которые посол высказывал полгода тому назад и которые, быть может, ему вскоре предстояло высказать снова: постоянство в переменах, придававших почти астрономическую поэтичность различным фазам в жизни г-на де Вогубера, хотя, если не считать этого обстоятельства, он менее, чем кто бы то ни было, мог навести на мысль о каком-нибудь светиле.
Приветствие, которым он обменялся со мной, ничем не напоминало того, которым ответил бы г-н де Шарлюс. Не говоря о тысяче ужимок, которые г-н де Вогубер считал подобающими светскому человеку и дипломату, он придавал этому приветствию развязность, резвость, веселость, чтобы, с одной стороны, казаться в восторге от своей жизни, тогда как мысленно он перебирал неудачи своей карьеры, не приносившей повышений, и находился под угрозой отставки, с другой же стороны, чтобы казаться молодым, мужественным, обольстительным, тогда как в зеркале он видел — и даже больше не решался созерцать — морщины, застывшие на лице, которое ему хотелось бы сохранить полным очарования. Не то, чтобы он стремился к действительным победам, одна мысль о которых уже пугала его возможностью всяких толков, скандалов, шантажа. Перейдя от разврата почти инфантильного к абсолютному воздержанию, начало которого относилось к той поре, когда он стал думать об Орсейской набережной и захотел сделать большую карьеру, он напоминал зверя в клетке и бросал во все стороны взгляды, выражавшие страх, вожделение и глупость. Он даже — такова была эта глупость — не соображая, что проходимцы его юношеской поры теперь уже не мальчишки, и когда какой-нибудь газетчик выкликал ему в лицо «La Presse!», он вздрагивал больше от испуга, чем от желания, считая, что его уже узнали и выследили.