Лев Абрамович выглядел очень похожим на отца — та же приземистая фигура, те же сивые уже в сорок лет, разросшиеся брови, тот же крупный нос. Глаза его всегда сияли, и Ирма, уже делаясь девушкой, недоумевала, отчего настолько страшный коротышка способен шить такие умопомрачительные вещи и отчего к нему так липнут женщины.
Абрам Израилович вроде бы даже не почил, хотя лет был преклонных, а убыл на историческую родину, так как в национальной принадлежности тут не усомнились бы даже самые строгие генетики. Но Лев-то Абрамович оставался там же — в квартире, заполненной запахами горячего утюга, тканей, старого деревянного пола, старых бумажных обоев, которые отходили кое-где, обнажая пожелтевшие газеты за 1935, 1936 и 1937 годы.
— Ирма!
— А? — Ирма вздрогнула.
Витязь смотрел ей в глаза и улыбался.
— Ты куда-то ушла, Ирма. Что ты вспоминаешь?
— Ты поел?
— Я попил. — Нолдоринец показал на три бутылки разных марок воды; одна была пуста. — Мне достаточно.
— Я чувствую себя обжорой, — призналась Ирма.
— Ты человек. — Остроухий пожал плечом.
Последний раз Ирма переступала порог квартиры на Красных Воротах перед своей последней свадьбой. Все решалось стремительно, на нервах; гости ожидались самые полезные и высокопоставленные. Лев Абрамович за трое суток сшил ей невероятную вещь, напоминающую ночную сорочку и платье принцессы одновременно, и взял за нее как за вертолет. Последние сутки ушли на то, чтобы три юные девушки, которыми себя любил окружать пожилой портной — и никак не стилист и не кутюрье, никак! — вручную вышили наряд тончайшими нитками в тон.
Ирма вздохнула.
— Что ты придумала? — с любопытством спросил Тайтингиль.
— Сейчас домой на пару минут, — решительно сказала Ирма, — и потом ко Льву Абрамовичу. Я не буду звонить, если там старые порядки, меня должны узнать.
— Лев-абрамович?
— Он шьет одежду, — улыбнулась Ирма. — С твоими запросами иного варианта не вижу, витязь. Поедем.
Нолдоринец кивнул.
Ирмина машина мягко прошуршала шинами в тесно заставленном дворике. Странно, везде уже платная парковка, а тут все еще можно втиснуться… Вот и задняя дверь подъезда — высокое парадное со стороны Садового кольца наглухо закупорено. Домофон не работает. Подъезд пахнет истинной московской стариной; витые чугунные перила идут наверх, к пролету лифта с сетчатой дверью, открываемой вручную. Не переделали еще.
И слава богу.
Подниматься наверх было не нужно — вот дверь. Толстая, деревянная, много раз крашенная. У Ирмы возникло ощущение, что машина времени стремительно отматывает не просто годы, а десятилетия назад, в прошлое.
Позвонила.
Дверь приоткрылась — девушка в маечке, сплошь заколотой иглами с хвостами разных ниток и английскими булавками, робко спросила имя и исчезла внутри. Минута. Тайтингиль выглядел напряженным в своем бэтмене и зеленых кроссовках. Оглядывался с изумлением.
— Проходите, Ирма Викторовна, — пискнула появившаяся в дверях девочка.
Да-да. Кривоватые вешалки и стеллажи с разнородной растоптанной обувью, никакого тебе ресепшна. Антикварные буфеты, диванчики по пятидесяти лет от роду, крытые лоскутными покрывалами, пошитыми из остатков заказов; на вид — вопиющая богемная, портняжная нищета, неуловимо пропитанная духом очень больших денег. Витязь шел, прямой как меч, с любопытством озираясь. Остановился, тронул пальцами сшитое вручную покрывало, отстроченное тесьмой и кружевами. Улыбнулся.
Ирма дышала тяжело, слишком много воспоминаний — о любимой бабушке, о последней свадьбе; она долго, очень долго не посещала Беспрозванных.
Везде какие-то люди — немного, но и их достаточно. Гламурная парочка, одетая почти как Тайтингиль, целуется у окна; белошвейка греет турку в песке на бывшей кухне; стучат машинками две мастерицы постарше; тощий подросток, крашенный в оранжевое и черное, прилежно утюжит переливающийся лоскут на огромном столе.
— Ирмочка, Ирмочка, сколько лет, сколько зим!
И Лев Абрамович.
Ирма ощутила, что к глазам подступают слезы. Вот так, Москва. Вот так. Кое-где — традиции твои живы еще. Как же хорошо…
Бросилась вперед, дала старому еврею себя обнять — он всегда так обнимал, двумя руками и где-то на уровне талии-ягодиц, прижимая даже не к похотливому сгорбленному телу, а сразу к душе. И все ему прощалось — нос картошкой, брови неухоженного эрделя, зашморганная рубашечка с заплатками на рукавах, клочковатая жилетка из овчины, вытянутые на коленях треники, растоптанные матерчатые «ни шагу назад»…
Руки портного дрогнули и налились неожиданной сталью. Ирма шарахнулась, оторвалась — под свисающей с трехметрового потолка люстрой-абажуром Тайтингиль стоял прямой, словно выточенный из куска золота, засыпанный волосами, облившими плечи, и смотрел прямо на старого еврея.
На Льва Абрамовича.
— Дверг, — сказал эльф ровно, с удивлением. — Дверг, подгорный, ты!
Лев Абрамович бросил Ирму и, расставив руки, пошел чудноватой присядочкой к витязю.
— Светлейший! Батюшки мои, великие праотцы! Дождались, дождались чуда! Заступник… — Из глаз потекли слезы, и портной, точно так же, как и Ирму, крепко обнял витязя за бедра, вжавшись щекой в Бэтмена.