Дохтур на прошлой неделе рассуждать принялся. Дескать, великий государь, болезнь у тебя нутренняя, каменная, в почках и моче выходят крупные и мелкие каменья. А как те каменья выходят, можешь ты быть при смерти. От той же болезни великий у тебя лом, и от того лому и от болезни глаза попортило с великой натуги. От ветру, мол, великий государь, беречься зело надо, от простуды. На конь зря не садиться, а коли ездить, то в карете самой что ни есть спокойнейшей, на ремнях подвесных. Потому как от тряски каменья в движенье прийти могут и насмерть зашибить. От боли, как каменья идут, лучше в лохань в воду теплую ложиться. Боль, она, глядишь, и отпускает. Никак и у батюшки болезнь такая была — до сроку кончился.
Опять Ордин-Нащокин с Артамоном Сергеевичем заспорил. Нету у них в мыслях единства. Не любит Афанасий Лаврентьевич Матвеева, ох, не любит. Чего, казалось бы, делить. Оно верно, что с боярином все времени потолковать не хватает. Поди, привык с государем часами целыми дела государственные обсуждать, а нонича государь без советов его обходиться стал. Так ведь тут спорами да оговорами не поможешь. Уж до чего дошел, мол, Матвеев — из Измайлова царского музыканта выкрал и у себя в доме в железах, насильно держит. Имя называл — никак Василий Репьев, что из Литвы приехал. В Измайлове для театру задники рисовал и на органах знатно играл. У Артамона Сергеевича спросил — не смутился. Затем, говорит, и выкрал, что охотою идтить не хотел, а я тебе, великий государь, представление приготовить надумал, тебя же с царицею и распотешить. В чем же тут грех-то. Боярин толкует, чуть не требует — с самим Репьевым, великий государь, поговори, его выслушай. Только великому государю и дела — каждого простолюдина во внимание принимать. Сказал Артамон Сергеевич, значит, так оно и есть.
Кругом супротивство одно. У Соловецкого монастыря так отряды и стоят — взять обители не могут. Одна при осаде надежда на воду, так там еще до государя Ивана Васильевича Грозного хитрость такую придумали — все соседние озера между собой копанками соединили да в обитель подвели. А усовещивать — вон усовестили Морозову. В Боровске, в срубе, как в домовине, сидит, все равно на своем стоит. Народ уже и до Боровска к ней добрался. К срубу подойти — стрельцы не пускают, так поодаль на коленках стоят, в землю злодейке кланяются, каноны поют. А вокруг Никона свои собираются, вишь ты, благодеяний никонианских забыть не могут. Владыко Иоасаф миру церковного не добился. От Питирима и того не жди. Крут патриарх, ох, крут, а конца расколу, сразу видать, положить не сможет. Где! Что ни день, милости для Морозовой просит — под начал бы ее с глаз подале сослать. Ровно с сестрой Ариной сговорился. Слова доброго для брата не нашла, с бабами, говорит, государь-батюшка, воюешь! Такову-то память по себе оставить хочешь? Закоснел ты, говорит, в злобе своей к боярыне. Лучше вспомни, как сам желал ее посаженой матерью на свадьбе своей с Натальей Кирилловной видеть. Опомнись, государь-братец, не мстишь ли за обиды свои страдалице? Откуда смелость взялась? Артамон Сергеевич за столом надысь сказал, царевна Анна Михайловна благую судьбу избрала — в тихой обители дни свои скончала. Все лучше Господу служить, чем в теремах сплетни да раздоры множить. Оно и правда — в обитель лучше… Всем лучше.
— Поди, снова все на похоронах разглядела, Фекла?
— А как, а как же, государыня-царевна Софья Алексеевна, все как есть повидала.
— Ведь недавно владыку Иоасафа хоронила — чего ж тут нового увидишь. Только что с преосвященным проститься.
— Не скажи, царевна. По похоронам завсегда видать царскую милость аль неудовольствие.
— Да полно тебе!
— Погоди, погоди, Софья Алексеевна. Вот, скажем, гроб Иоасафу за полтретья рубли покупали, а для Питирима, упокой, Господи, его душу, за два рубли и пять алтын. Чуешь? А зато милостынных денег в полтора раза меньше вышло.
— Ну, и что из того?