— Ты ж весь побит. Тебе сейчас в больнице лежать в компрессах и капельницах, а не геройствовать по водосточным трубам и лестницам. — Она привычно тянется к горлу Ландсмана обеими руками, чтобы придушить его для иллюстрации того, насколько он ей ценен. — У тебя же все болит, идиот!
— Только душа болит, радость моя. — Он, однако, допускает, что пуля Рафи Зильберблата повредила его голову не только снаружи. — Я, понимаешь ли, остановился, чтобы поразмыслить. Или чтобы задавить мысль, не знаю даже. Каждый раз, когда я вдыхаю, чувствую, что в воздухе то, с чем мы дали им уйти. И, знаешь, задыхаюсь.
Ландсман опускается на диван, подушки которого цвета кровоподтеков отдают привычной ситкинской плесенью, перегаром сигаретного дыма, сложной соленостью штормового моря и пропотевшей подкладки ландсмановской шляпы. Цветовая гамма нижнего холла «Днепра» — кроваво-пурпурный бархат да золоченые калевки, декор — увеличенные с открыток виды черноморских курортов царской России. Крым, Кавказ… Дамы с собачками и без собачек, залитые солнцем променады. Грандотели, в которых никогда не останавливались евреи.
— Эта наша сделка — гиря на горле. Давит и душит.
Бина вздыхает, упирает руки в бедра. Подходит к Ландсману, бросает на диван суму и плюхается сама. Как часто она уже им была «сыта по горло»? Неужели все еще не наелась?
— Я не слишком верила, что ты согласился на это.
— Понимаю.
— Предполагается, что я должна тебя контролировать и страховать.
— Расскажи.
— Жополиз.
— Ты меня убиваешь.
— Если я не считаю тебя способным послать Большого Брата подальше, то на кой мне, спрашивается, держать тебя рядом?
Ландсман пытается объяснить ей, что сподвигло его на этот личный вариант сделки. Называет лишь мелочи: рыбаков и скрипачей, рекламу театра Баранова, старую Ситку, подтолкнувшую его на договор с Кэшдолларом.
— Это твое сиканое «Сердце тьмы», — усмехается Бина. — Сдохну, но еще раз такое смотреть… — губы ее сжимаются в точку. — Однако нет в твоем перечне одного маленького пунктика, скотина. Не хватает, сказала бы я, сволочь.
— Бина…
— Ты не нашел в этом своем списке места для меня. Ты-то, полагаю, сообразишь своей тупой башкой, что в моем списке твоя гнусная ряха на первом месте.
— Как? — искренне дивится Ландсман. — Это невозможно.
— Почему?
— Потому что я подвел тебя. Можно сказать, предал.
— В смысле? Что ты имеешь в виду?
— То, что я сделал с тобой. С Джанго. Я не понимаю, как ты на меня вообще после всего этого смотришь.
—
— Нет, Бина, но…
— Меир, заруби на своем еврейском носу. — Она хватает его руку с такой силой, что ногти глубоко зарываются в кожу. — Ты сможешь мной распоряжаться, когда к тебе подойдет ласковый господин и спросит, нужен ли для меня сосновый ящик или хватит простого белого савана. Не раньше. — Бина с отвращением отбрасывает его руку, тут же хватает ее и гладит маленькие красные полумесяцы, оставленные ее собственными ногтями. — Ох, Бог мой, Меир, извини, прости меня…
Ландсман разумеется, извиняет и тоже извиняется. Он уже не раз перед ней извинялся, наедине и в присутствии третьих лиц разной значимости, устно и письменно, формально, чеканными канцеляризмами, а также мямля и заикаясь. Извинялся за дурацкое поведение, за глупость, за то, что покидал ее, и за то, что вынуждал принимать обратно, и еще за то, что вломился в квартиру, когда она отказалась принять его обратно. Извинялся, рыдая, молил прощения на коленях у ног ее, рубаху рвал на своей волосатой груди. Чаще всего слышал он от доброй женщины Бины слова, которых добивался. Он молил ее о дожде, и она ниспосылала живительную влагу на иссохшие посевы. Но что ему действительно настоятельно необходимо — так это сокрушительный потоп, который смыл бы с лица планеты его зловредность. Это — или благословение еврея, который уже никого не сможет благословить.
— Ничего, ничего, — бормочет Ландсман.
Она встает с дивана, шагает к урне, запускает в нее руку и выуживает пачку «Бродвея». Из кармана своего пальто достает помятую «Зиппо» с эмблемой 75-го полка рейнджеров и зажигает «папирозы» ему и себе.
— Мы сделали то, что казалось верным в тот момент. Что у нас было? Пара фактов. Куча ограничений. Мы называли это выбором, но выбора-то не было. Факты и сплошная непроходимость. Невозможность использовать даже эти куцые факты. — Бина достает из сумки свой «шойфер» и сует его Ландсману. — А сейчас, если ты меня спросишь, и если я понимаю тебя правильно, выбора тоже нет.
Ландсман замер на диване с ее телефоном в руке. Она открывает мобильник, набирает номер. Он поднимает аппарат к уху.
— Деннис Бреннан, — отзывается руководитель и единственный сотрудник представительства могучего американского ежедневника.
— Бреннан, это Меир Ландсман.
Ландсман колеблется, затыкает пальцем микрофон.
— Скажи ему, пусть поднимает задницу и тащит свою могучую башку смотреть, как ты арестуешь собственного дядю за убийство. Скажи, что у него двадцать минут.