Да, если бы я вернулся из Испании с намерением писать памфлеты, я поспешил бы явить глазам публики изображение гражданской войны, способное потрясти ее чувствительность или, быть может, сознание. К сожалению, публика любит ужасы, поэтому, когда хочешь беседовать с ее душой, не стоит давать в качестве фона для такой беседы Сад пыток — есть опасность увидеть, как в ее задумчивых глазах постепенно зреет нечто иное, чем возмущение или даже вообще какое-то чувство… Дети, выньте руки из карманов!
Должен также сказать, что после трех лет, проведенных за границей, я нашел свою страну столь глубоко разделенной, что буквально не узнавал ее. Весна 1937 года была, несомненно, одной из самых трагических французских весен, весной гражданской войны. Политическое соперничество уступило место социальной ненависти, развивавшейся в невыносимой атмосфере обоюдной боязни. Страх! Страх! Страх! Это была весна Страха. Какими могучими должны были быть жизненные силы, чтобы в этой вязкой атмосфере все же зацвели каштаны. Лица и те были неузнаваемы. «Покончить, и немедля!» — бормотали вполне мирные люди. Эту хорошо знакомую мне максиму я даже мог бы перевести на испанский. «Или мы, или они!» — задирали друг друга под старыми башнями собора Парижской богоматери буржуа из Отей или Пасси и пролетарий из Менильмюш, которые, кстати сказать, каждый день работали бок о бок на строительстве Выставки[105] и вместе мокли под дождем.
Мне нечего было сказать левым. Я хотел говорить с правыми. И поначалу счел это дело легким. Я подумал, что они просто плохо информированы. Однако информированы они были так же хорошо, как и я.
«Итальянцы в Испании? Тем лучше! Никогда не бывает слишком! И немцы тоже? Отлично. Массовые расправы? Великолепно. Прочь притворную чувствительность!» — «Но ваши газеты…» — «Наши газеты сообщают то, что надо сообщать. Я очень надеюсь, что вы все-таки не собираетесь говорить об этом? Вы ведь не будете играть на руку г-ну Жуо[106], а? Представьте себе, арматурщику на Выставке платят больше сотни франков в день! Так-то мсье!»
Что я мог тут сказать? Впрочем, я и не собирался говорить много. Я хотел бы только сказать: «Прежде вы питали отвращение даже к самому слову „насилие“. А теперь вы готовы делать Революцию. Остерегитесь. Фашизм и гитлеризм предлагают вам свои модели революции. […] Вы охотно судите тоном, который мне хорошо знаком, — об иных слабостях людей вашего класса: „Есть вещи, которые не делаются“. Так вот, революция, которую я только что наблюдал, — одна из таких вещей. Мир не примет террора клерикалов, буржуа или военных. И пусть он сто крат будет оправдан в ваших глазах угрозой другого террора, это уже не из области Морали, а как бы вам это сказать — из области Истории. Прежде всего я усматриваю здесь историческую фатальность, о которую вы разобьетесь».