От послевоенного поколения, представителям которого сейчас по тридцать с лишним лет, мы не требуем героизма. Кое-как оно выполняет свою задачу, то есть я хочу сказать, что оно затыкает собой дыру, дыру в истории Франции. Но нельзя требовать от всемилостивого бога, чтобы он отдал все силы изготовлению затычек. Могу я по крайней мере уважать в этом несчастном поколении поколение завтрашнее, которое я не узнаю, но пришествие которого я приветствовал в первой главе «Великого страха». Пусть вы не хотели войны. Я хочу верить, что вступать в войну было нельзя. Вопреки мнению генерала Гамелена[160] я готов согласиться с Шарлем Моррасом, что поспешное производство нескольких сотен самолетов компенсирует для нас потерю Чехословакии, закрепление итальянцев на Балеарских островах и в Испании, поглощение Румынии, завершение строительства линии Зигфрида и потерю нашего престижа. Действительно, когда мы будем связаны по рукам и ногам, нам придется заплатить очень высокую, самую высокую цену — отдать Аяччо и Тунис[161] — за нейтралитет Муссолини, и тогда национальная пресса наконец-то достигнет своей цели: она наконец-то возвратится в лоно латинского мира. Пусть она там останется и подохнет!
В глубине души мы прекрасно понимаем этих господ. Будучи слишком скомпрометированы саботажем в Женеве и саботажем санкций[162], завоеванием Абиссинии[163], победой генерала Франко, они теперь нуждаются во что бы то ни стало и чего бы это нам ни стоило в успехе альянса с Италией, иначе они закончат свои дни в капонире Венсеннского замка, в Академии капониров[164]. Ну и пусть! Наша капитуляция была несчастьем, их я обвиняю в том, что они превратили ее в подлость. Что вы хотите? Им обязательно надо было пощадить свое самолюбие в глазах не слишком надежной публики, которая в любой момент могла пинками сбросить их с насиженного места. Надо было, чтобы Моррас продолжал разыгрывать перед своей служанкой Суллу[165] или Молчаливого[166]. Прежде всего надо было избежать потери сторонников. И в результате Франция нигде не заявила того, что от нее ожидали: «Я совершила дурной поступок. Когда-нибудь я его исправлю. Клянусь его исправить. Возможно, я была не права, создав чешское государство, но абсолютно очевидно, что я совершила клятвопреступление. Я не поставлю на один уровень ошибку и клятвопреступление, я не буду компенсировать одно другим. Даже если случится невероятное и я в конечном итоге получу какие-то выгоды от этого мошенничества, я никоим образом не буду считать себя свободной от долгов. Ибо справедлива мысль, что политика — это наука фактов. Но я, Франция, существую для того, чтобы заявлять мерзавцам, что честь народа — это тоже факт».
Мы утверждаем (как и любой француз за границей), что наше предательство Чехословакии вызвало меньше возмущения, чем наше кривлянье. Цинизм доступен не всем, а наш цинизм отдавал поочередно педантизмом и лакейством. Вы мне скажете, что мы не могли одновременно улыбаться и дрожать от страха, сохраняя при этом непринужденный вид. Подобную улыбку можно увидеть у благопристойных старцев, когда их случайно застают выходящими из дверей публичного дома. Невероятно, что на этот раз она появилась на лицах многих молодых французов.
По поводу эфиопского и испанского дела, сентябрьских и мартовских событий французская молодежь рассуждала как нечистоплотный адвокат, ощущала себя по-лакейски и в конечном итоге повела себя как грек. Я считаю, что это ненормально. Шарль Моррас должен в глубине души придерживаться такого же мнения. Однако наши мнения расходятся в самом существенном, поскольку еще я считаю, что первый развратитель — это он.