– Как Хотиловичи, не знаю, а… могли и придумать, – хмуро отозвался Красинег. – Но я себя позорить не позволю, будто я чужие березы межевые сам срубил и сказал, будто так и было! Никогда про Леденичей не было разговору, будто мы на чужое поперек обычая позарились!
Добрая слава являлась не менее важным достоянием рода, чем удобные для обработки делянки. Если межевые знаки были, а Леденичи уничтожили их – это давало повод обвинить их в воровстве, посягательстве на чужие угодья. Если подобное допускать, жизнь превратится в цепь кровавых свар и постоянное взаимоистребление. Если же межевых знаков не было, а Хотиловичи придумали их, чтобы воспользоваться вырубленной чужими руками делянкой – это напрасное обвинение, урон чести. С запятнанными воровством или иным бесчестьем никто не захочет родниться, девок не возьмут замуж, как бы красивы и рукодельны они ни были, парням никто не даст жен, нового поколения не будет, и род вымрет, не оставив по себе следа. Либо ему придется бросать расчищенные угодья, насиженные места и дедовы могилы, уходить очень далеко, в края незнаемые, а как там будет – неизвестно. Ни Леденичи, ни Хотиловичи не желали себе такой судьбы. Доказать свою правоту было их долгом перед предками, которые оставили им дар жизни, и потомками, которым ныне живущие обязаны были его передать. Ради этого любой готов был совершить что угодно и отдать все, что есть, не жалея самой жизни.
Слушая разговоры об этом, Младина то холодела от ужаса, то не верила, что все это может коснуться ее самой. Сестры болтали целыми днями, то взывали к Ладе и просили чуров о защите, то принимались плакать и причитать по загубленной судьбе, орошая обильными слезами заготовленное приданое. Чтобы не слышать этого, Младина часто уходила в ближнюю рощу, садилась там на поваленное бревно и подолгу вслушивалась в шум ветра. Почему-то сейчас, на шестнадцатой весне, он волновал ее как никогда раньше. Встав под березой, она смотрела вверх, прижавшись спиной и затылком к стволу, и взнесенные ввысь полуодетые березовые ветви казались дверями, за которыми ждет ее голубая небесная страна. А потом она закрывала глаза и будто сливалась с березой: тело ее врастало в белый ствол, руки становились ветвями, волосы – свежей зеленой листвой, вместо крови по жилам струился березовый сок, который после голодной зимы лечит от всех весенних хворей, а ноги уходили в неизведанные глуби земли и оттуда питались невероятной, невообразимой силой. Само существо ее вдруг начинало течь в разных направлениях: и вверх, и вниз, границы тела исчезали, растворялись, дух свободно растекался по Всемирью… Внизу была тьма, но она не пугала, казалась чем-то родным, теплым, а главное, могучим, питающим; наверху был свет, и ее неудержимо тянуло к нему. Там был жар, небесный огонь, к которому ее томительно влекло; опираясь на нижнюю тьму, она стремилась к небесному свету, тянулась, напрягая все свои новые силы, росла снизу вверх, будто мировое дерево… Но что-то не пускало ее, чего-то не хватало, и это наполняло досадой. Однако даже к этой досаде был подмешан некий веселый задор, ожидание, надежда: пусть не сегодня, пусть чуть позже, но она дотянется, достанет, и тогда…
Что тогда будет, Маладина не знала, но, в конце концов открыв глаза, сама себя не узнавала и не понимала. Очнувшись, она в изнеможении падала на прохладную весеннюю землю, едва прикрытую первой травой: эти полеты утомляли и одновременно наполняли силой; можно сказать, что ей не хватало сил, чтобы вместить и вынести свои новые силы. Ее охватывал то жар, то озноб, давила усталость и притом возбуждение, и она уже другими, обычными человеческими глазами смотрела в небо, пытаясь понять, что же так тянет ее туда. Казалось, там, за облаками, ждет ее кто-то, с кем она очень хочет свидеться, невыносимо хочет. И он придет, она знала, все существо ее томилось ожиданием встречи, но она понятия не имела, кто же это должен быть.