Кто такой зять Хрущева, Аджубей, «надменный временщик и подлый и коварный», «околорадский жук», как называли его московско-украинские остряки (женат на дочери Хрущева Раде, отсюда «околорадский»), я прекрасно знал, хотя встречался с ним в застояльной компании лишь один раз. В мастерской народного художника и моего фронтового друга-пограничника Павла Федоровича Судакова однажды появился и Аджубей, — привели его писатели Николай Грибачев и Анатолий Софронов. Первый в то время был главным редактором журнала «Советский Союз», второй — главным «Огонька». С ними у меня были дружеские отношения, но появление Аджубея меня удивило. Были тут А. Герасимов, Е.Вучетич, А.Жильцов, А.Лактионов и два-три поэта. Пили, разумеется, не только чай: Аджубей был в тесной дружбе с Бахусом. И вот в процессе застольного разговора Александр Михайлович вдруг ни с того ни с сего спросил Аджубея, кто он по национальности и откуда такая фамилия. Тот, и так розовощекий, зарделся как помидор, налитые кровью глаза сощурились. Аджубей, конечно, знал расхожую байку о Герасимове, который якобы, встретив нового человека, тотчас же спрашивал: «Милый, не томи, скажи, ты еврей или не еврей?» Это была обычная сионистская ложь. Чтоб предотвратить возможный скандал, я, сидевший рядом с Герасимовым, недвусмысленно наступил ему на ногу и поспешно ответил за Аджубея:
— Очевидно, кубано-казацкая: Кочубей, Аджубей.
— Ах, верно, да-да, — смущенно согласился Герасимов и тут же пригасил Аджубея посетить его мастерскую. Тот, надутый, как клоп, ничего не ответил.
Я поблагодарил Никольского за внимание, но к угрозе Аджубея отнесся спокойно. Что он мог со мной сделать? Военный пенсионер, я нигде не служил. Доступ в печать для меня и до того был перекрыт. Конечно, могли перекрыть и доступ в издательства, в Союз писателей, который мы тогда называли синагогой, несколько 80 процентов членов московской писательской организации были евреи. Не зря же старейший поэт Иван Молчанов, когда его симоновские «шестидесятники» исключили из Дома литераторов, дал в адрес К. Симонова такую телеграмму:
Александр Михайлович воспринял свою отставку как трагедию и недоразумение. В нем еще теплилась надежда на возврат, что его еще позовут. Особенно после выступления Хрущева в «Манеже». Он искал подходов к Никите. И ничего другого не находил, как старый испытанный с Ворошиловым метод: начал писать картину большого размера «Сталинград». В центре ее, на левом берегу Волги стоят с биноклями два «полководца», два «спасителя России» — командующий фронтом А.И.Еременко и член военного совета фронта Н.С.Хрущев и наблюдают за правым берегом, где идет жестокое сражение. Я увидел эту картину еще в процессе работы. Александр Михайлович ждал, что я скажу. А мне она как-то сразу напомнила его «На страже Родины», и первыми моими словами было: «Два вождя после дождя». Он обиделся, но смолчал. Тогда я дружески сказал:
— Зачем вам, Александр Михайлович, шарахаться от одного берега к другому. Ведь это тоже «культ».
— Да это все Андрей Иванович, он посоветовал, — словно оправдываясь, ответил он.
С А.И.Еременко, они были в приятельских отношениях, и, конечно же, Еременко, как лицо заинтересованное, подал идею этой картины. Но надежды не оправдались. Картина на выставку не попала и так же, как «Первая Конная», «Деревенская баня», «Выстрел в народ» (выстрел Фани Каплан) и другие большие полотна, покоилась в мастерской художника невостребованной. Хрущев его не замечал.
Я тогда сказал Александру Михайловичу:
— Оставьте Хрущева Налбандяну.
— А что, Дима пишет? — ревниво полюбопытствовал он.
— Уже сотворил. Похлеще вашего.
А дело было так. Однажды, проходя по улице Горького, у памятника Долгорукому я встретил Д.А.Налбандяна.
— Где ты пропадал? Я видел твою книгу о Вучетиче, — заговорил Дмитрий Аркадьевич. — У меня для тебя есть идея. Зайдем ко мне. Посмотришь мои новые работы.
Мастерская Налбандяна тут же рядом. Об идее его я догадывался. И не ошибся. Уже в лифте он предложил мне написать о нем монографию, «как о Вучетиче». Я деликатно уклонился, сославшись, что всецело занят работой над романом. Но это не помешало Дмитрию Аркадьевичу открыть бутылку «Киндзмараули». В центре мастерской стояла уже вставленная в помпезную раму огромная картина: Хрущев восседает в кресле в своем особняке на Воробьевых горах, розовый, самодовольный. А из окна открывается панорама Москвы. Написано броско, по-налбандяновски.
Я мельком взглянул на это полотно и ничего не сказал. Тогда он спросил:
— Ну как? Что тебе не нравится?
— Сталин у тебя был поинтересней, почеловечней — обронил я.
Об этой встрече с Налбандяном я и рассказал Александру Михайловичу.