Но несмотря на такие серьезные недостатки, диалектический метод произвел целую революцию в приемах греческого мышления: истина перестала приниматься на веру, в силу ли окружающего ее авторитета или “горячего слова убежденья”; она стала объектом разумного понимания, требующим сознательной работы мысли, и покоилась на критически выработанных устоях. С другой же стороны, стал невозможен и догматизм: отрицательный процесс Сократова метода (эленх), подобно тем химическим реагентам, против которых могут устоять одни лишь благородные металлы, безжалостно разрушал все, что покоилось на глиняных ногах: мнения, не имевшие за собою ничего, кроме популярности или привычки, падали и разбивались как истуканы, сброшенные неверующей рукою, и только те из них имели шансы уцелеть, которые могли указать на происхождение более высокое, нежели предрассудок.
При этом происходили чрезвычайно драматические сцены, которые так характеризуют приемы нашего философа, что знакомство с общим характером их не только любопытно, но и весьма важно. Обыкновенно дело происходило таким образом. Сократ подходит к какому-нибудь известному ритору, окруженному многочисленной свитой благоговеющих учеников, и смиренно просит его объяснить, что следует понимать под той или другой добродетелью. Тот, уверенный в своих силах, редко задумывается и с апломбом дает первое всплывшее ему на ум определение. Сократу больше и не нужно: все с тем же видом простодушной невинности он выводит из данного ему определения какое-нибудь положение и спрашивает ритора, верно ли оно? Ритор соглашается; тогда Сократ подводит под это положение другое, третье и т. д. – все логически вытекающие одно из другого. Доведши своего собеседника до какого-нибудь желанного ему, Сократу, заключения, по счету, скажем, четвертого, наш философ вдруг, без всякого изменения в тоне голоса, указывает на общеизвестный факт, который совершенно противоречит последнему из найденных положений: олимпийский собеседник чувствует неловкость и после некоторых, но напрасных усилий затемнить вопрос софизмами принужден в конце концов отказаться от самого положения. Тогда Сократ добродушно приводит другой факт, который уже опровергает предыдущее, третье, положение: противник еще более смущен, присутствующая толпа начинает уже посмеиваться, – и опять, после некоторых тщетных усилий выбраться из ямы, ритор принужден взять обратно свое положение № 3. Сократ идет дальше и – быть может, уже с явной иронией, – преподносит своему растерявшемуся противнику другой факт, который противоречит положению второму. Ритор чувствует как бы чьи-то руки у горла, бледнеет, краснеет и наконец отступает к своему первоначальному определению. К сожалению, Сократ не унимается и тем же путем, что и прежде, доказывает ошибочность и этого определения. Ритор совершенно сбит с толку, он чувствует уже физическую усталость и с каким-то геройским отчаянием сознается в небрежности и вносит поправку в данное им определение. Но и это напрасно: Сократ держит его как клещами, и куда противник ни поворачивается, – везде он встречает ряд ужаснейших фактов, разбивающих его определения в пух и прах. После пары часов пренеприятнейшего нравственного состояния ритор должен умолкнуть под действием Сократовых орудий и либо сознаться в своем невежестве, либо с позором и в смущении уйти домой, сопровождаемый хохотом публики.
Так работал Сократов метод – орудие холодное, но благотворное, как ланцет: он заставлял людей сознавать свое невежество и таким образом сделать первый и главный шаг к тому самопознанию, которое Сократ считал за необходимое условие человеческой мудрости и за существенный залог человеческого счастья. Вместе с тем он оскорблял людей в их лучших и худших чувствах: их священнейшие верования вырывались и осмеивались, их самолюбию наносились удары, их самоуважение подвергалось испытанию, и насмешки и остроты вкруг стоящей толпы довершали остальное. Ненависть против философского сатира вселялась в сердца людей, и эта ненависть не замедлила дать свои плоды.