Эти заявления показались раздраженным судьям верхом самоуверенности и наглости, и большинством – 280 против 220 – голосов великий мудрец был признан виновным по обоим пунктам обвинения. Оставалось определить наказание. По афинскому закону суд в этом не имел собственного голоса, а должен был выбирать между наказанием, предлагаемым обвинителем, и тем, которое назначает себе подсудимый сам, а так как Мелит и его товарищи требовали смертной казни, то теперь очередь была за Сократом. В подобных случаях было принято, чтоб и подсудимый предложил наказание, хотя и более легкое, нежели то, на котором настаивает противная сторона, но все же достаточно серьезное, чтобы суд мог на него согласиться. В данном же случае самое благоразумное было бы предложить изгнание, – весьма суровое наказание, на котором суд, после некоторых размышлений, вероятно, остановился бы из внимания к сединам Сократа и его заслугам в прошлом. Сами друзья Сократа, ни на минуту не покидавшие его во все время процесса, настаивали, по-видимому, на этом, но мудрец упорно отказывался. Он согласен скорее умереть, нежели скитаться на старости лет по чужим странам, среди чуждой обстановки и незнакомых людей. Ему придется влачить свою жалкую жизнь под вечным страхом подобного же процесса, ибо кто может поручиться, что, продолжая свою деятельность и в изгнании, он и там не вызовет такой же ненависти, как и здесь, в Афинах? Ему опять будут угрожать процесс и смерть, и ему вновь придется бежать, чтобы начать свои приключения сызнова. К тому же, при его сознании не только своей невиновности, но даже заслуг перед обществом, как может он назначать себе наказание вообще, и еще такое суровое, как изгнание, в особенности? Не будет ли это с его стороны косвенным признанием своей виновности? “Что же, о афиняне, могу я предложить? Не то ли, что мне следует по заслугам? Я проработал всю свою жизнь, не зная устали и не заботясь ни о чем, что так занимает умы прочих людей, – ни о богатствах, ни о семье, ни о военных почестях, ни о гражданских должностях, ни о народных собраниях, ни о партиях. Что же мне следует за это? Что полагается человеку бедному, почти нищему, но общественному благодетелю, который нуждается в обеспеченном – материально – досуге, чтобы продолжать свою благотворную деятельность?” И Сократ без иронии, совершенно серьезно и искренне приходит к заключению, что ввиду великих его заслуг самой достойной для него участью было бы… содержание на общественный счет в Пританее на всю его остальную жизнь!
Такая неслыханная, вопиющая дерзость должна была окончательно взорвать судей; да и сами друзья философа, несмотря на все чувство восторженного удивления к такому поразительному нравственному величию, должны были вместе с тем признать безрассудство этих слов и, то упрекая, то умоляя, настаивать на том, чтобы он не шел навстречу своей собственной гибели и предложил бы хоть какой-нибудь штраф. Сократ уступил, но так как он – человек бедный, то какой штраф может он предложить? Пожалуй, ему удастся собрать мину, и эту сумму он готов назначить в качестве штрафа, “но, впрочем, Платон, Критон, Критобул, Аполлодор и другие мои друзья готовы поручиться за меня на сумму в 30 мин. Этот штраф, в 30 мин, я и предлагаю себе в наказание”.
Но ярость судей не знала уже пределов и даже такая крупная пеня казалась смешною и оскорбительною: увеличенным против прежнего большинством в 320 голосов против 180 произнесен был роковой приговор: ввиду доказанной виновности Сократа в возводимых преступлениях, – а еще больше, быть может, ввиду оскорбительного поведения его на суде, – мудрец должен умереть через отравление. Осужденный покорно склонил свою голову перед решением суда и, после некоторого молчания, произнес свое последнее слово. Он мягко упрекнул судей за то, что они не могли подождать, пока он, преклонный старик, чьи дни уже все равно были сочтены, умрет естественной смертью, и предсказывал им, что потомство осудит их за эту излишнюю поспешность еще больше, чем за самый суд. Для него же умереть ничего не значит: зло не может коснуться честного человека ни при его жизни, ни после его смерти. Он прощает поэтому своих судей, которые ему лично не причинили никакого зла, хотя и не имели в виду его блага. Он, однако, имеет одну, единственную и последнюю просьбу к ним: если его дети вырастут и будут больше заботиться о богатстве и других земных благах, чем о добродетели, или будут равнодушны к тому, чем надлежит интересоваться, и возымеют о себе более высокое мнение, нежели они имеют на то право, то он умоляет суд поступать с ними так, как он поступал бы с ними сам. “Итак, – заключает он словами, дышащими глубоким раздумьем, – час разлуки настал: мы расходимся; я – чтоб умереть, а вы – чтобы жить; но что лучше, – знает один лишь Бог”.