Но слухи уже ползли по деревне. Их распространял Сандзо из сельской управы, ведавший актами гражданского состояния; не терял времени и посыльный Кихэй по прозвищу «Радиостанция»: обходя дома и угощаясь чаем, он каждому рассказывал новость.
Бывший тогда в добром здравии Токудзо после многих лет воздержания вдруг напился и начал кричать, что это «позор для всей родни». Томэ до сих пор вспоминала этот случай, недоумевая, почему так раскипятился обычно молчаливый Токудзо, который никогда, казалось, не интересовался ничем, кроме денег. Неужели он и вправду надеялся, что сам, испив до дна всю тяжесть издольщины и поденщины, сумеет вывести в люди свое многочисленное потомство и пристроить на теплые местечки?
Так или иначе, но, придя к Томэ и обдавая ее запахом перегара, Токудзо, не обращая внимания на то, что соседи повыскакивали на улицу и теперь слушали во все уши, что происходило в их доме, продолжал вопить:
— У меня их семеро! Кто их возьмет в учителя или полицейские, если в родне объявился красный?
На беду, мужа в это время не было дома, Томэ оставалась вдвоем с младшим сыном Нацуо. Год назад, окончив начальную школу, он уехал в Токио учиться на плотника, но запросился назад и, вернувшись, стал снова учиться в средней школе. В противоположность старшему младший не удался ростом. У Томэ до сих пор хранилась присланная из Токио фотография, на которой Нацуо был снят рядом с двоюродными братьями — с застенчивой улыбкой на лице, в непомерно большой куртке и шапке, которая сваливалась с его головы. Все его дразнили Малышом, да и плотницкая работа пришлась ему не по душе. Характером Нацуо пошел в отца, такой же спокойный. В общем он был приятный мальчик, с красивыми ровными зубами, которому очень шло кимоно в мелкую крапинку.
— Мама! — срывающимся голосом крикнул Нацуо и юркнул в кухню, Томэ бросилась за ним.
Они стояли, прижавшись друг к другу, в маленьком закутке, отгороженном для ванны, стараясь заглушить душившие их рыдания.
В 1943 году, через два с половиной года после этого случая, Нацуо выразил желание идти добровольцем во флот. Война охватила весь район Южных морей, уже прошли морские сражения под Мидуэем и у Соломоновых островов, японская армия начала отход с Гуадалканала. Все больше людей уходило из деревень — теперь ни с чем не считались, был бы мужчина, а что ростом не вышел, так все равно место в солдатах найдется.
Сдав экзамены в школе, Нацуо уже в мае был в Ёкосука, вступив в морскую пехоту.
Вывесив на доме флаг по случаю ухода сына в армию, Томэ и Сэйкити вместе с односельчанами отправились проводить Нацуо до станции. Перед тем как сесть в вагон, сын обернулся к матери и прошептал:
— Маменька, я во флоте отслужу и за себя, и за брата…
Вскоре пришло письмо, в котором он сообщал, что благополучно добрался до Ёкосука, но что с ним стало дальше, было неизвестно, так как более года он не подавал никаких вестей.
В сентябре 1944 года неожиданно пришло второе письмо. Как раз в это время в Ёкосука находился племянник Томэ — Такао, бывший одноклассник Нацуо, работавший там на военном заводе. В письме Нацуо сообщал, что, получив разрешение сойти на берег, он навестил своего двоюродного брата и они вместе отведали гостинцев, только что присланных Томэ племяннику. Судя по письму, сын повзрослел; обращаясь к родителям, он называл их не иначе как «почтенные». На этом все кончилось. Нацуо был отправлен на Филиппины, где и погиб.
К этому времени японская армия была наголову разбита на островах Сайпан и Тиниан, воздушные бои уже развернулись над Тайваньским проливом.
Через год после окончания войны Томэ получила урну — пустой белый ящичек, в который была вложена увеличенная фотография сына. Снимок, видимо, был сделан накануне отправки на Филиппины. Нацуо был снят по пояс, в морской форме, явно великоватой для него, и все с той же застенчивой улыбкой на лице.
Последнее письмо сына, написанное карандашом на грубом листке бумаги, Томэ до сих пор хранила в ящике старого зеркала. Она начинала плакать всякий раз, когда брала его в руки. Нацуо писал: