Мама отдала нам старые папины часы. От отца осталось немного вещей. Он жил без вещей. Маленькие черные часы, которые заводились на семь дней, тикали твердо и ласково и светились в темноте, а тонкая секундная стрелка бегала в них, как живая, и никогда не останавливалась. Это были красивые надежные часы, как все связанное с папой. Он привез их с фронта. Они были сняты с разбившегося самолета, и он их заводил сам.
— Тебе не кажется, что Ленинград изменился? — спрашивал меня Леонид Петрович.
Да, пожалуй, хотя я не вижу Ленинграда.
Леонид Петрович считал, что все ничего, мы сейчас переживаем смутное время, оно кончится, мы перестанем быть сенсацией номер один среди предков, уедем к себе, переживем там смутное время…
Но и ему было не по себе. Это сближало нас.
В воскресенье его родители пригласили гостей.
— Переживем и это, — несколько неуверенно сказал Леонид Петрович. Смутное время пройдет. Что пройдет, то будет мило.
Я помогала Марии Семеновне накрывать стол на веранде. В это время она учила меня, как заставить ее сына работать без скидок на семейное счастье. Как создать у нас дома строгий рабочий режим, а важно завести такой режим с самого начала.
— Он талантлив. Много может сделать. Остальное зависит от вас, внушает мне Мария Семеновна. — Вы это понимаете?
Нет, не понимаю.
В черном костюме, в белой рубашке, с седыми висками, молчаливый, добрый, воспитанный, талантливый, ходит по дорожке в саду Леонид Петрович. «Может быть, что-то не так, неправильно, — думаю я, — что-то не так, как хотелось, но жизнь все-таки не такая плохая, и я постараюсь сделать все, что от меня зависит… А вот что это — все, хорошо бы знать».
Леонид Петрович подходит, улыбаясь, молча смотрит на нас и отходит.
— Конечно, если хотите, можно устроить вам перевод в Ленинград, ласково предлагает мне Мария Семеновна. — Петр Федорович может это сделать.
Она смотрит на меня, ожидая ответа. Хочет, чтобы я согласилась. Я думаю о моей маме.
Нам предлагают работать в почтенном академическом месте. Леониду Петровичу на втором этаже, а мне — на четвертом. Там на всех этажах работают такую работу, которая, как только готова, сразу в печать. Не так, как у нас, печатаемся раз в год, и только слово «внедрение» произносим как молитву.
Спокойная может быть у нас жизнь. Муж мой окончательно сформируется в милого чудака. Задатки у него есть. Ученый должен быть немного чудаком. Чтобы была возможность прикинуться непонимающим, когда не хочешь понимать, и незнающим, когда не хочешь знать. Правда, нечудаки процветают больше, чем чудаки, но зато чудаки толкают науку вперед.
Мария Семеновна смотрит на меня испытующе. Или это мне кажется. Я стала неспокойная и неуверенная, и все мне чего-то кажется и представляется. Одно бесспорно — мы можем жить и работать в Ленинграде, заниматься чистой наукой, а промышленность, внедрение можем оставить другим; эту черную, трудную, неблагодарную работу пусть теперь делают другие, с нас хватит. Мы внесли свой скромный вклад…
— Не будем беспокоить Петра Федоровича, — говорю я.
— Умничка! — восклицает Мария Семеновна веселым басом. — Если захотите, еще вернемся к этому разговору.
«Не вернемся», — думаю я.
Подъезжают машины, раздаются громкие голоса горожан, выбравшихся за город, мечтающих вообще всегда жить за городом. А моя мама не приедет, сослалась на нездоровье.
Я проявляю хозяйственное рвение, чтобы подольше оставаться на веранде.
— Идем, познакомлю тебя с Матвеем. — Леонид Петрович берет меня за руку.
Матвей, старый академик, у которого я когда-то училась, стоит на крыльце. Он не слушает объяснений Марии Семеновны, кто я, откуда, чем занимаюсь. Слушать ему уже давно ничего не интересно.
— Молодая дама, — говорит он то, что думает, видя меня. А он открыл два закона в химии, старый Матвей.
— Веселитесь. Танцуйте. Я надеюсь, вы не химик, а то химики — ужасно скучные люди. И плохо знают Пушкина, вот за что я не люблю химиков.
— Стареет Матвей, — говорит Леонид Петрович, когда мы отходим, — один остался, жена, Софья Дормидонтовна, умерла, плохо быть старым и одиноким. А ему, между прочим, не так и много.
— Сколько?
— Семь ноль. Как нашему Петру Федоровичу. Но наш орел.
Петр Федорович подзывает меня.
Я знаю три типа профессоров-экзаменаторов. Один ставит пятерку за то, что ты все честно выучила. Другой — за то, что ты молодая, и он когда-то был молодой, и все на свете ерунда, будь только порядочным человеком. А третий сидит за столом, вертит в руках твою зачетку, медлит задать вопрос, и ты уже знаешь: ничего хорошего не будет, он хочет от тебя невозможного. Он придумывает, что бы такое тебя спросить, и ты видишь эти вымытые профессорские щеки, и эту особую розовую седину, и узенькие от смеха глаза и уже знаешь, что он спросит тебя не по курсу, а что-нибудь попроще, что-нибудь такое простое, что потребует напряжения всех твоих сил, всей твоей памяти. И все будет зависеть от нескольких первых слов твоего ответа. Этот веселящийся старик экзаменует тебя не по праву, данному ему ректором, а по какому-то другому праву.